В очереди возле барной стойки она увидела ее, Лилю.
«Она пришла за мной, специально. Потому что любит меня, меня одну. Мы снова будем вместе. И никогда не расстанемся. Теперь уже навсегда», – захлебывалось глупое Иришино сердце.
Но все это были, конечно, выдумки максималистки-души, воспитанной на «Алых парусах» и «Капитанской дочке», невесть в каких парадизах привыкшей к постоянству, верности и, так сказать, духовной целесообразности, к качествам, за пределами рая практически не востребованным.
Рядом с Лилей стояла, с сигаретой на дальнем отлете, высокая молодая женщина, брюнетка. Ее худые, гладкие ноги были обуты в массивные белые туфли на платформах, их озорной Гарик звал «блядоходами». С высоты своего немалого совокупного роста Иришина соперница, а это, конечно, была соперница, наклонялась к коротышке Лиле, чтобы сказать той очередную сладкую ласковость. Брюнетка не сутулилась, движения ее были размеренными и плавными, что намекало на близкое знакомство с некой эффективной системой воспитания плоти – танцем или, может, гимнастикой.
А Лиля… Лиля в тот вечер демонстрировала свою самую художественную разновидность (спектр этих разновидностей – от возбужденной предменструальной фурии до ко всему безразличной сытой послеобеденной самки – был Иришею хорошо изучен).
Эту разновидность Ириша звала «Нимфа» – в честь ботичеллиевской нимфы, накидывающей розовый шелк драгоценного покрывала, разукрашенного маргаритками, на плечи новорожденной Венеры, той самой, что стоит, примеряясь к кипрскому берегу, опираясь на одну ногу и элегантно отставив другую, на гигантской, с волнистой кромкой раковине, чьи волосы как змеи и чьи радужно-бездонные глаза глядят одновременно на все любови мира, прозревая их скользящую эфемерность.
Нимфа, то есть Лиля, была одета в длинное платье, густо расшитое весенними цветами. Это еще более усиливало сходство с длиннорукой венериной рабыней с популярного шедевра. Ее профиль с чистой линией неправильного, чуть утяжеленного книзу носа был внятен и обольстителен, как всегда прежде. Глаза Лили, глаза густого аквамаринового колера были широко раскрыты и смотрели на спутницу с той сонной отчужденностью, которая заменяла Лиле симпатию.
«Отпустила челку… Перекрасила волосы… Зачем-то выщипала брови в нитку… Ей все-таки идет этот рукав „фонариком“… Весу набрала… Килограмма три, или даже пять… Небось опять записалась на массаж, и теперь у этой, на платформах, полная квартира бессильных антицеллюлитных кремов…» – Ириша на негнущихся ногах поковыляла к своему столику.
– Пиво. Повторить, – окаменевшим голосом сказала она официантке, которая лениво там прибиралась.
Официантка ушла, и тут оказалось, что с Иришиного места, расположенного у стены, в самой гуще полумрака, было так же хорошо видно Лилю и ее спутницу, как и от входа в зал.
Забыв обо всем, в первую же очередь о нелепости своих запоздалых страданий, Ириша сидела, подперев подбородок ладонями, и неотрывно смотрела на свою любовь, к которой совершенно не подходило популярное в «Винни-Милли» словечко «экс». И так много было непрогоревшей страсти в этом взгляде, что Иришины глаза начали слезиться – наперекор жару.
Сквозь влажное марево, будто в море плывешь с открытыми глазами, вдруг начала ей видеться Лиля вовсе не располневшей и подурневшей любимой развратницей, но… своего рода человекообразной орхидеей, благодаря некоему колдовству перенесшейся из тенистого бешенства африканских джунглей в громко бухающий клуб. Отброшенная в сторону рука с сигаретой – как упругий цветонос, на котором, по прошествии месяцев, появятся робко набухающие бутоны, под их тяжестью он соблазнительно согнется… Золотые, с плавной волной Лилины кудри, подсвеченные сбоку желтым дискотечным софитом – они суть гигантские лепестки… Рукав, словно лист обхватывающий основание стебля, он такой густо-зеленый, тяжелый… Великанша-спутница что-то нашептала Лиле на ушко и ее неслышимые слова вдруг подзадорили ту лианой выгнуть свой длинный хребет, наклониться вперед и… показать товарке свой розовый, такой родной язычок. Этот мимический этюд феноменальным штрихом довершил уже угаданное Иришей сродство – язычок точь-в-точь орхидейкина губа, так же выгибается, как у кисули, как у многих чаровниц из их рокового племени.
Наконец барменша – тем вечером в ее роли выступала Мася – натрусила обеим коктейлей и Лиля с подругой засеменили поближе к сцене, где Аделаида Генриховна, смешно плюясь в микрофон, зачинала интеллектуальную викторину «Знаменитые лесбиянки – кто они?»
В руках подвижницы нервически выгибалась картонная папка с эмблемой университета. В той папке прели вопросы. «Какую книгу написала Гертруда Стайн?», «На каком острове жила Сафо?»…
Вожделеющий взгляд Ириши проводил Лилю до чашевидного фонтана, отчего-то всегда выключенного, что плесневел неподалеку от сцены.
Возле фонтана высокая спутница на мгновение отделилась от Лили, спеша побрататься с кем-то из прежних любовниц, кажется, это была Жизель, а Лиля остановилась, лениво опершись локтем на гранитную чашу. Ах, сколько античной, скульптурной прелести было в ее непринужденной позе! Впрочем, не только прелести, но и какого-то благостного, умиротворяющего покоя – способностью источать его, давно утраченную человеческими женщинами, в информационно-нефтяную эпоху владели теперь только травы, цветы и деревья.
И тут Ириша с ослепительной ясностью осознала одну истину, кое-как примирившую ее с мукой, что ремнем стягивала горло – то не зоопарковая девушка Лиля два года жила в ее однокомнатной квартирке с видом на железнодорожные пути, но орхидея с золотыми лепестками и киноварными чашелистниками, орхидея с томительным запахом и затаившейся среди волокон полиуретанового мха гнильцой.
Жила-жила, а потом завяла.
Леня Старцев-Рязин шел сквозь годы припиваючи.
Да-да, именно так, через "и". Припиваючи пиво.
Петь же он не умел и не любил. Когда подруги его матери, Нелли Матвеевны, начинали голосить под караоке (его подарок на шестидесятилетний юбилей) «улицы Саратова», в его большую курчавую голову врывалась голодной рысью мигрень и он, сославшись на необходимость совершить важный звонок, выбегал из квартиры в подъезд.
– Работает много… – с игривой печалью вздыхала мать ему вслед. – У них в кино иначе нельзя.
– Твой хоть работает… А мой живет как пенсионер – от футбола до футбола. На матчи эти ездит, в барабан, как заяц, колотит… Дерутся они там, мне говорили…
– А мой…
И гостьи начинали наперебой делиться наболевшим. Из наболевшего вытекало, что сыновья материнских подруг суть несмышленыши, потерявшиеся в еловом лесу жизни.
Раньше, слушая эти рассказы про оболтусов-сынков и негодяек-невесток (мать фанатично отмечала все дни рожденья и оттого кисленькое это счастье было ежегодным), Лёня испытывал лишь тихое чувство уважения к себе. В самом деле, в сравнении «с ними», с этими Денисками, Игорьками, Вовиками, он всегда был идеальным сыном, сыном-рекордистом.
Потом к гордости за себя, сувенирного, стало примешиваться какое-то новое сковывающее чувство – у Феди родился ребенок… У Валерки, с которым он вместе бил жаб на ближнем болотце, за чертой новостроек, двойня, а между тем Валерка младше его на четыре года… Но Лёня гнал от себя холодных собак сомнений.
Итак, из стандартно порицаемого он позволял себе только пиво. Бутылка-две в день, после работы. От пива рос, наливался как некий белесый арбуз его живот, который, впрочем, не казался брюхом при Лёнином росте метр девяносто шесть.
Пиво он пил обычно в окружении мавок, сидя в кресле, зарешеченном псевдошотландским пледом.
Леня не знал, что значит слово «мавка», но подозревал в нем некий южнорусский диалектизм. Диалектизмы же Лёня, поборник суховатого офисного канцелярита, не любил. Хотя признавал, что их варенично-вишневое обаяние неплохо сочетается с распутной прелестью его тропического выводка.
Это слово пришло к нему, когда он купил свою первую в жизни орхидею, венерин башмачок.
То, что башмачок все видит, слышит и понимает, стало ясно сразу.
– Как тебя зовут? – спросил, как бы в шутку, Лёня.
«Мавка» – такой ответ нежно сгустился в его не обезображенном фантазией мозгу.
С тех пор и пошло. Он называл их «мавками». Слово же «орхидеи» употреблял крайне неохотно, лишь когда было ясно, что иначе собеседник вообще не поймет о чем речь, и притом всегда с некой снисходительной брезгливостью. Так лишь редкий коннозаводчик назовет своего ахалтекинца «лошадью», активный же агент разведки никогда не скажет «убийство», только «ликвидация».
Вообще, пустых разговоров о своей коллекции Леонид старательно избегал. В конторе, где он работал, лишь курьер Аслан имел о ней представление, да и то благодаря чистой случайности. Как-то раз, когда обычно безотказный глава секции 3D-моделирования и спецэффектов Лёня грипповал с высокой температурой в целительном окружении мавок, Аслан, воспользовавшись обычной для своего племени напористостью, убедил-таки Нелли Матвеевну пропустить его непосредственно к больному. «Дэло важный… Шэф говорыль, надо Лэоныд падписаль… Я проверяль…»