У Дома прессы — я это прекрасно вижу с балкона — начинают приземляться вертолеты с голубыми полосами на бортах. Это машины ООН, они всегда являются последними. Значит, минут через десять начнут звонить сюда, искать героя всех времен Валентина Мелентьева.
Когда началось брожение умов, мне пришлось перечитать труды Рагозина. Виртуальные мировые линии мы проходили под занавес — это был самый абстрактный и явно ненужный для нас, хронографистов-операторов, раздел спецкурса. Все в городе только и говорили о мировых линиях. Нашлось, оказывается, единственное объяснение парадоксу Манухина — то, что вся история планеты Земля, начиная с древнейших времен, была и сейчас остается чисто виртуальной мировой линией, которая может оборваться в любое мгновение. И главное, от нас тут ничего не зависит. Ничего.
Виртуальные линии. События, не имевшие причин, а потому не имеющие и следствий в общем развитии Вселенной. Не мудрствуя, можно сказать так: если случается в истории событие совершенно беспричинное, то история может обойтись и без него, событие не будет иметь никаких последствий, его мировая линия оборвется, и произойти это может или сразу после события, или много времени спустя, но произойдет обязательно, и мир будет продолжать развиваться так, будто странного события не было вовсе.
Человечество возникло и развивалось на виртуальной мировой линии — для меня это был бред. И явным бредом казалось утверждение наших теоретиков о том, что мировая линия, на которой существует человечество, неминуемо оборвется, и тогда Земля мгновенно станет такой, какой была четыре с половиной миллиарда лет назад, и будет развиваться в соответствии с логикой природы, и никакого человечества, которое эту логику нарушило, не будет.
У меня была другая идея, и я делился ею со всеми, кто желал слушать. Почему бы не обратиться за объяснением парадокса к инопланетянам? Прилетели четыре миллиарда лет назад на Землю представители иной цивилизации, увидели, что Земля пуста, заселили ее неконцентрированные океаны протобионтами. А дальше все пошло своим ходом — без парадоксов. И лучше уж затянуть пояса, построить еще сотни машин и найти в прошлом пришельцев, чем жить в постоянном страхе перед полным и неожиданным исчезновением, которого может и не быть никогда.
Я даже на ученом совете выступил с этой идеей. Впервые в жизни. Без толку. Точнее, толк был, но совсем не тот, на который я рассчитывал. Я хотел, чтобы обратили внимание на меня самого. И когда решался вопрос о кандидате для заброса, вспомнили о настырном операторе.
Потом я обо всем этом забыл. Потом — долгие недели — был только Игорек. Его закушенные губы, молящий взгляд. Ужасно. Если верить врачам, страшных болезней нет вообще. Игорек не отличался от других детей. Пока шла операция, я мерил шагами больничный коридор и прокручивал в памяти одну и ту же ленту — берег озера и как мы бегали, играя в пятнашки. Игорек почти не задыхался. И вдруг — декомпенсация. Синие губы, испуганные глаза, шепот «мамочка, я не умру?». Это было уже потом, но все перепуталось, и мне казалось, что этот шепот как-то связан с нашей прогулкой.
Мы повезли Игорька в Ленинград, нужна была срочная операция. Я забыл про Киевскую Русь, которой тогда занимался. Я помнил бы о ней, если бы на Руси жили колдуны, умеющие заговаривать пороки сердца. Тогда я невидимо стоял бы рядом, и слушал, и смотрел, и учился, и сам стал бы колдуном, чтобы не видеть этих больничных стен и коридора, и немолодого хирурга, который вышел из-за белой двери и только устало кивнул нам с Лидой, и ушел, а потом вышла медсестра и сказала, что все в порядке, клапан вшит безупречно и Игорек проживет двести лет. Напряжение вдруг исчезло, и я подумал: проживет и двести, и тысячу и будет жить всегда, потому что дети бессмертны, если только… Если не оборвется эта слепая мировая линия человечества, которая, если верить уравнениям Рагозина, нигде не начиналась и никуда не вела.
Игорек поправлялся, и я вернулся к работе, зная уже о том решении, которое было принято. Я потом расспрашивал, хотел допытаться, кому первому пришла в голову идея? Не узнал. Наверно, она носилась в воздухе и вспыхнула, будто костер, подожженный сразу со многих сторон.
Человечество должно жить. Жить спокойно, не думая о том, что завтра все может кончиться. И значит, для блага людей нужно на один-единственный раз снять запрет. Нужно завезти в Верхний Архей протобионты, встать на берегу океана и зашвырнуть капсулу в воду. Только и всего. Парадокс исчезнет, и жизнь зародится, и не будет никаких виртуальных линий и пришельцев, потому что люди все сделают сами. Вот так.
Всемирная конвенция запрещала вмешательство в прошлое, изменить положение могла лишь другая конвенция, потому что контроль был налажен строго, и без санкции правительства девяноста трех стран нельзя было сделать ничего.
От нас на совещании в Генуе был Мережницкий — наш бессменный директор. Академик и прочее. Потом, незадолго до старта, я спросил его — что он чувствовал, когда голосовал за временное снятие запрета. «Не временное, а однократное», — поправил он. Оказывается, он думал, какое количество протобионтов нужно будет загрузить в бункеры. Деловой человек. Будто ему уже приходилось участвовать в эксперименте по созданию человечества.
Я слышу, как Лида подходит к балконной двери, ждет, что я обернусь, — хочет подбодрить меня перед встречей с журналистами. Я не оборачиваюсь, мне предстоит другая встреча, и не могу я никого видеть. Лида тихо уходит. Обиделась. Пусть. Я должен побыть наедине с собой. Как тогда.
Да, выбрали меня. Единогласно. Мережницкий предложил и доказал. До старта оставался год, и работа была адская — по шестнадцать часов в сутки. Год. Могли бы назначить старт и через пять лет, чтобы без горячки. Но люди изнервничались, ожидая конца света, и больше ждать не могли.
В день старта город опустел. Риск был непредсказуем, ведь никто никогда не выходил в физическое прошлое. Население эвакуировали, остались только контрольные группы на ЦПУ и энергостанции. Лиду с Игорем я еще вчера вечером отвез в пансионат — лес, тишина, чистый воздух.
Я был спокоен. Никаких предчувствий. Я знал, что буду делать на берегу Архейского океана, сотни раз повторял свои действия на тренировках, стал почти автоматом, уникальным специалистом по сбросу шестнадцати тонн протобионтов в безжизненные воды. Это было двойное количество — по расчетам, восьми тонн хватило бы для того, чтобы процесс размножения и развития пошел самопроизвольно. Перестраховка. Если создаешь жизнь на собственной планете, перестраховка необходима.
Нет, я все же нервничал. Я это понял потом, когда экраны показали мне выпукло — мощная скала нависла над узким заливчиком, вся черная, угловатая, мрачная, хотя солнце стоит почти в зените, и мне даже кажется, что пот течет по спине от жары, а океан — он такой же, как сейчас, синий-синий с чернотой у горизонта. Должно быть, прошла минута, прежде чем я перевел взгляд с экранов на приборы — нужно было поступить как раз наоборот. По приборам все было в порядке. По ощущениям тоже.
Океан грохотал. И вдруг — взрыв. Вдалеке грядой, один выше другого, будто великаны в походном строю, стояли вулканы. Все они курились, горизонт был затянут серой пеленой, и полупрозрачный этот занавес надвигался на берег. Один из вулканов — самый близкий — вскрикнул сдавленно и выбросил столб огня: казалось, что одна из голов Змея Горыныча проснулась и обозлилась на весь мир, прервавший ее сон.
Я отлепил датчики, отвязал ремни, поднялся и встал в кабине во весь рост.
Я вышел в физическое прошлое.
Стало душно. И пот действительно заструился по спине. Я вздохнул; хотя на лице у меня была кислородная маска, мне почудилось, что и воздух, которым я дышу, из этой неживой, еще дымной атмосферы. Кислорода в ней не было. Но он появится, потому что здесь я. И появится жизнь, и будут деревья, и пшеничные поля, и дельфины будут резвиться в синей воде, и дети будут играть на площадках, посыпанных тонким пляжным песком, и будет все, что будет, — жизнь на планете Земля.