Только теперь Гуров понял, какое это счастье - говорить, какая это ценность - дар речи, дар слова. Он ощущал себя художником, лишенным зрения, музыкантом, утратившим слух, рыбой, которая не может плавать… Невысказанное копилось в мозгу, переполняло гортань до удушья и, готовое сорваться с языка, жгло рот. Очевидно, Лапушкин ощущал то же самое, потому что его смуглое лицо выражало постоянное напряжение, помрачнело, словно бы усохло, черты обострились.
Почему-то они долго не уходили из оазиса, хотя на горизонте виднелись очертания большого леса, откуда изредка навевало легкие, горьковатые запахи прохлады и влажной листвы. К "Волопасу" ноги не несли. Здесь, в оазисе, они нашли еду. На деревьях под листьями прятались небольшие, с кулачок ребенка, плоды, с виду удивительно похожие на ананасики. Спелые были кисло-сладкими, но не приторными, хорошо утоляли жажду. Кроме того, тут была вода, а в лесу неизвестно что их ждет.
Но терпения сидеть на месте хватило только на сутки. А как они провели ночь… Спать легли как можно дальше друг от друга, даже по разным берегам ручья: мало ли - вдруг кто-то застонет или закричит во сне. А механизм катастроф, очевидно, строго локален, так что погибни один из них - другой останется жив.
Гуров долго не смыкал глаз: больше всего ему хотелось бы уснуть, слыша рядом спокойное дыхание другого человека, оберегая его - и одновременно оберегаясь им. Он не заметил, когда забылся, но вскоре проснулся оттого, что его плеча что-то коснулось.
Гуров вскинулся, едва не крикнув, но тут же Лапушкин зажал ему рот ладонью. Александр, еле различимый в темноте, погрозил, напоминая о молчании, а потом, улегшись рядом, повернулся на бок, лицом к Гурову. Очевидно, и ему стало невмоготу в одиночестве. Тогда Гуров немного успокоился и вскоре крепко заснул до утра.
Добраться до леса оказалось не просто. Стоял разгар того времени, которое на Земле называется летом, а здесь Гуров окрестил эту пору "паршивой жарой". Обливаясь потом, Гуров и Лапушкин больше трех часов месили ногами фиолетовый песок, а лес по-прежнему оставался далеким. Гуров уже начал было опасаться, что это не более чем мираж, когда вдруг начался бурый кочкарник, по которому идти оказалось легче. А там и лес ощутимо приблизился, нагрянул, надвинулся и расступился.
Лимоннолиственные деревья давали узорчатую тень. Разогретые солнцем стволы обильно сочились горько пахнущей смолой. Деревья кругом были одной породы и все оказались густо усыпанными ананасиками, так что зря, выходит, Гуров и Лапушкин запаслись ими. Можно набрать этой вегетарианской пищи и через некоторое время все же вернуться к "Волопасу". Ракета, конечно, безнадежно повреждена, но вдруг еще цел радиомаяк, можно вытащить шлюп-разведчик и облететь планету в поисках местной цивилизации. Вдруг да повезет?! Вдруг да отыщутся какие-нибудь завалященькие собратья по разуму, а то и не совсем завалященькие: с развитой цивилизацией и готовыми к употреблению космическими кораблями… Только бы вернуться на Землю! Космос, который в течение всех пяти лет работы в нем казался Гурову полным неисчерпаемых тайн, вдруг сделался тошнотворно-однообразным, сконцентрировавшись в этих бурых травах и лимонно-желтых листьях. Тайны космоса и его безграничность, оказывается, имели смысл лишь постольку, поскольку на своем более или менее определенном месте в этом космосе поскрипывала вокруг собственной оси старушка Земля и всегда оставалась перспектива возвращения на нее. Без этого космос оказался ненужным.
Гуров очнулся от дум, поднял голову. Перед ним лежала небольшая полянка. Он помедлил и шагнул на нее. Гуров сейчас был рад, что Лапушкин отстал и бредет поодаль, задумчиво касаясь стволов, липких от смолы. Может быть, в тишине таится опасность… Но все вокруг дышало покоем. Трава доходила до щиколоток и никакой угрозы, кажется, не представляла.
Гуров наклонился, чтобы рассмотреть цветок с прозрачными, трепещущими лепестками, и в это время…
– Берегись!
Он уже настолько привык, вернее, приучил себя к тому, что человеческий голос не может, не должен звучать здесь, что слух не сразу воспринял крик Лапушкина, мозг не сразу понял, что означает этот крик. Но тренированное, постоянно готовое к опасности тело отреагировало точно и быстро. Гуров прыгнул вперед, перевернулся в воздухе, мгновенно заключив окрестности в кольцо взора.
Никаких неведомых чудовищ он не увидел. Трава на полянке по-прежнему мягко колыхалась. Но Гуров, падая в эту траву, успел поймать взглядом, как медленно и бесшумно тает меж деревьев силуэт Лапушкина, и долго, долго, казалось, плавал в воздухе его прощальный взмах.
Дни и ночи он размышлял над загадкою гибели друзей Чтобы проверить одно свое предположение, вынул из кармана куртки коробочку кают-диктофона, положил на землю, отошел на двенадцать шагов и задействовал звук. Собственный голос показался ему чем-то диковинным, но ничего т а к о г о не произошло. Значит, здешняя нежить предпочитает живую добычу. Однако же существует, черт побери, какая-то разгадка! И он начал по привычке перебирать в уме первые попавшиеся слова, надеясь зацепиться за любое звено, что вызволит его из беды. Этою игрою с самим собою он прозанимался два дня, пока, наконец, после слов "фонарь" и "метеор" не всплыло в памяти - "Афанеор". Афанеор дочь Ахархеллена. Вождя туарегов из рассказа великого Ивана Ефремова. Постой, постой, не в этом ли превосходном рассказе шла речь о том, что в некоторых местах Сахары обитают духи молчания? Точнее, духи встревоженного молчания - джаддиасы? Гуров старательно припоминал курс "Фантастики в искусстве", которому в Академии уделялось - на удивление и развлечение курсантам - весьма серьезное внимание. Вот когда пригодилось все это! Духи встревоженного молчания… Или о них есть у Гаудио в "Цивилизациях Сахары"? Или в путевых записках Елисеева из "Живой Старины"? Помнится, сам Ефремов описал в рассказе этого замечательного путешественника далекого прошлого, туареги величали его Эль-Иссей-Эф. Как бы то ни было, джаддиасы перелетели, видимо, сюда. В Сахаре, как и здесь, их можно было задобрить лишь молчанием: скажешь слово - и тебя затягивает воронка песка…
Гуров тогда долго не мог идти. Кровавые волны застилали глаза. Больше всего ему хотелось выругаться, страшно выругаться, проклять Лапушкина, который совершил такое страшное предательство, бросил его одного - одного в целом свете! Он уже открыл было рот и промолчал. И повернулся, и пошел прочь, не разбирая дороги. И еще много, много дней он провел, физически ощущая необходимость молчания, как тонущий ощущает камень, привязанный к шее.