Станислав даже головой помотал в восторге.
— Славно! И на что же мы обречены?
— На погибель! Только покаяние вас могло спасти. Затем и звал с собой. Думал, покаются, господь снимет с них этот тяжкий грех.
— Да в чем же мы так провинились?
— Сильно запачкали себя словоблудием. По глупости да по духовной необразованности казалось вам, что слово легче перышка. А оно тяжелей топора на шею грешника опускается. Со словом нельзя шутить; слово не игрушка. А вы не только играли — поганили слово. За то и ответ понесете.
— Ладно. — Станислав встал. — Слова наши были лживы, да и ваши не лучше. Подручных вы искали? Мистиков-преступников? Кадры для банды? Хотели вы на наших юных горбах вечный памятник себе соорудить? Не вышло, вот вы и злобствуете. А если в корень смотреть, то и слава вам не нужна. Просто хочется вам иметь на старости лет дешевый кусок хлеба. С маслом. С икрой. Под водочку. Или с самогонкой в крайнем случае. Начитались вы из газет о разных иностранных шарлатанах и решили опыт перенять, да, видно, не те у нас люди, их на такой дешевке не проведешь! Прощайте.
Станислав повернулся и отошел прочь, но его догнал оклик:
— Постой, на минутку вернись!
Кара умел удивительно преображаться. Стасик так никогда не мог понять, играет ли тот, искренне переживает или и то и другое сразу вмещается в душе этого человека. Сейчас перед Стасиком сидел удрученный отец семейства, изобиженный неблагодарными детьми.
— Сядь, — глухо сказал Кара, и Стасик сед. — Я понимаю, что на мне висят долги. Они записаны в бухгалтерской книге, какая у каждого человека имеется. В той книге — фамилии близких тебе людей, а против фамилий — грехи наши, проступки и обиды, что мы этим людям чинили. Не могли не чинить, так жизнь устроена. Нашей жизнью правит князь мира сего, ему подвластны, с ним нет сладу уже от начала света. Это все понятно. Другое волнует. Неужели ж меня можно принять за шарлатана? Ну да, конечно, комедию ломал, глупых бабок обманывал, сектантские деньги присвоил, всё так! Не отпираюсь, за свои грехи отвечу. И не за такие грехи отвечу, покаюсь, очищусь… Но ведь не предатель я! Идею имел, мысль имел, за дело боролся. За дело! Во всем мире духовная революция начинается, вот она, у самого носа, к ней стремился. На ваши горбы не рассчитывал, на молодые души надеялся. Вот, думал, то, что надо. Чистота и сила. Ради вас от многих серьезных дел отказался, ради вас, понимаешь? Но оказалось — ни чистоты, ни силы. Слякоть вы, притворяшки! Просто для моих дел у вас пороху не хватило. А теперь иди и помни: ты — дрянь! Всё.
Кара захохотал, его глумливый, резкий смех заставил Станислава вскочить. Мгновение рассматривал он ощерившееся лицо проповедника, махнул рукой и отбежал.
Да, проиграл старичок, проиграл, гад ползучий, но и это тоже неважно. Все это уже в прошлом, в далеком, может быть даже никогда не существовавшем прошлом.
Сделав несколько шагов, Стасик забыл и о Каре, и о разговоре с ним. Расталкивая отъезжающих, он устремился в заветный угол. Рядом с Надей стоял какой-то парень, который оглядел Стасика и, причмокнув, отошел.
Лицо у Нади было растерянное, явно смущенное.
— Что-то случилось, — сказала она, дотрагиваясь до его руки.
— Что, что? — испугался он. — Ты?
— Нет, нет, я в порядке. С людьми что-то случилось. Я уже давно на вокзале, три часа сидела здесь до тебя, и никто меня не трогал, не заговаривал, и вообще… А тут один за другим… Подходят, расспрашивают, знакомятся. Ты их не подговорил?.. Нет, я шучу. За полтора часа я услышала больше предложений, чем за год жизни на севере. Странно, очень странно! Как это все чувствуется? По воздуху, что ли, разносится…
Он обнял ее одной рукой за плечи, и девушка почувствовала, что они одни на острове. На прекрасном пустынном острове, где крупная лиловая галька, теплое море и вдали, в глубине, пальмы. Ласковый дождь только что прошел, небо сине, залив тих, можно никуда не торопиться.
— Нам некуда торопиться, Надя! — торжественно сказал Стасик. — Мы пришли в свою гавань.
Алкоголь не облегчал Олегу душу, лишь притуплял ощущения. Впрочем, и до того, как продали машину, находясь по восемь — десять часов за рулем, он чувствовал себя не лучше. Не сон, а кошмар, бред наяву преследовал его. Как-то Пуф спросил его: “Что с тобой, Худо?” Небрежно так спросил, но мелькнул в его взгляде оттенок былого уважения к бывшему заводиле притворяшкинских мистерий. Тронул Олега и вопросом и тоном.
— Не знаю, Стасик, — сказал он. — Я теперь ничего не знаю. Люсина смерть подкосила меня. Понял одно: в Наполеоны не гожусь, через чужую жизнь мне не переступить.
— Каешься?
— Не в том дело, не в том. Мне иногда кажется, что я любил ее, как говорят в романах, по-братски, точнее, она одна стоила того, чтобы ее любить так. Она верила, а мы дурака валяли, но… да и это несущественно, а вот в душе какое-то недоумение… Почему?
Пуф нахмурился и недовольно молчал. Видно, жалел, что задал вопрос и вызвал Олега на откровенность. А тот, как бы не замечая сопротивления собеседника, его хмурого вида, продолжал с непривычной горячностью:
— Ты думаешь, почему я старика терплю, его фокусы, обиды все переношу?
— Да, — сказал Пуф и с любопытством посмотрел на него, — почему?
— Да потому, что крепче всех нас он оказался. С ним не так глупо себя чувствуешь, смысл какой-то появляется. И Люськина гибель тоже иначе представляется.
— Купил он всех нас этой смертью, — вспомнив разговор с Костей, отрезал Пуф, махнул рукой и не стал больше слушать излияния Худо.
Да тот и не стал продолжать. Будто в наказание за прошлую свою болтливость, он временами немел, становился косноязычен и неразговорчив. И мысли его разбегались по сторонам, не оставляя в уме и душе следа. Что-то мучило Олега, и не было названия этому мучению. Он без конца перебирал причины, затем отбрасывал их как несущественные. Все было не то, не то. Страшная смерть девушки, и развал компании притворяшек, и это болезненное ненужное бегство из ничего в никуда сильно потрясли его, перевернули, но не уничтожили в нем какую-то подспудную, невысказанную мысль. Даже не мысль, а вопрос к самому себе. Он ловил себя на странном занятии, которое продолжалось почти непрерывно с начала их путешествия. Выходило так, будто пытается он вспомнить этот вопрос и очень боится вспомнить, а почему боится, сам не знает. А сам-то вопрос неизвестен!
От таких раздумий терял Худо мало-мальскую способность рассуждать.
Он глушил себя вином и нарочитым безразличием ко всему. После продажи машины Олег почувствовал моральное облегчение. Приходилось много бывать на людях, заботиться о транспорте, переезжать с места на место, что отвлекало от глухой тоски в душе.