II
Почти. Но настал день, когда на острове их стало двое.
Этот день робко постучался в закрытые веки светом рассеянным и разбавленным, светом второго сорта — для преступников. Солнце, великий ревизор мира, обходя ежедневно землю, сюда заглядывало лишь на минуту. Видимо, не стоили более пристального внимания те, кто в колодце. «Впрочем, это и понятно, должен же чем-то этот остров отличаться от пляжа», — медленно раздумывал Рока, поднимаясь. Он умылся, съел десяток моллюсков и снова лег на песок боком, лицом к скале — не хотелось бередить душу привычным зрелищем казни. Хорошо еще, что вода здесь теплая, иначе давно замерз бы. Странно — бьет из-под земли, а теплая, и припахивает чем-то, и в темноте светится, и царапины здесь заживают быстро, куда быстрее, чем на поверхности, и печенка больше не болит… Мысли тянулись, как дни.
В этот день Роке было плохо. Плохо от неподвижности воды, от безмолвия песка, от того, что не было солнца, словно затянули отверстия там сверху, где далекое небо, облака. Хотя — какое уж далекое небо? Низкие облака, облачность тридцать метров. Отбой полетам, нелетная погода. Самолет легко взлетит, на форсаже встав на жесткий пламенный хвост, проткнет их мокрую толщу, но в такую погоду он не сможет вернуться, не сможет найти взлетно-посадочную полосу под одеялом воды и смога. Это бомбардировщикам хорошо, их автоматика посадит и можно, в принципе, без пилотов вообще обойтись. Зачем бомбардировщикам пилоты? Их время прошло, настало время техников. Нет больше палача, нет даже стрелочника, нажимающего на кнопки, — есть лишь машина, где, как в будильнике, колесики цепляются одно за другое. Братство механизмов, более тесное, чем братство живых, заставляет работать машину, маленькую, зарывшуюся в землю так, что наружу торчат лишь датчики да усики антенны. Чтобы машина под землей работала, усики разыгрывают из себя ветки кустов, как министр вынужден перед телекамерой разыгрывать из себя человека. Детский блеф: стоит лишь подойти поближе и присмотреться повнимательнее, как возникает полная ясность. Но редко кто подходит так близко и редко кто бывает внимателен — кому нужна ясность? Опасный это для здоровья товар. И передает машина, что в земле, с помощью усиков-кустов: прошли двое, легко сотрясая почву, и остановились, и сели, и легли в лесу, где нет человека, и пахнут потом. И машина передает машине сигнал, и его машина, большая, поумней, рассчитывает оптимальный курс, режим, траекторию. Далеко, с серых плит аэродрома, стартует так, что с треском, словно гнилая, вышедшая из моды тряпка, рвется пополам небо — бомбардировщик. Его не волнует особо погода, ясное небо или облака, главное — долететь, выполнить программу. Довисев под крылом до заданного места, срываются с пилонов ракеты, и к самой цели, к месту назначения ведет их фотонный луч, как слепую лошадь вожжами, как ребенка на лямочках. Так просто: нет даже приказа, а только программа. С неба — и вниз, как в колодец, как в никуда.
Рока услышал плеск за спиной, плеск и движение. Он обернулся: на остров выползал человек. Медленно, как черепаха, проталкивал человек вперед длинные руки и смотрел на хозяина острова затравленно. С ужасом и надеждой. Рока протянул ему руку, пытаясь вытащить на сухое, протянул бездумно, без мыслей, просто обрадовавшись, что одиночество его уже кончилось. Но человек, видно, слишком устал, сил выползти на берег у него не было, и он лежал — половина там, в воде, половина на суше, и дышал глубоко и неровно, изредка поднимая голову и поглядывая на Року благодарными собачьими глазами.
Так их стало двое.
Хорошо это или плохо, когда рядом с тобой другой, когда рядом с тобой человек? Наверное, хорошо. Точнее, может быть хорошо, должно быть. Но здесь, на острове, не было места двоим. Жить здесь мог только один, и то кое-как, а вдвоем на острове можно было только умирать.
Сначала, сгоряча, показалось, что нежданный сосед, разделивший тяжесть испытания, — редкий, почти невероятный подарок судьбы. То, что он — другой, из другой среды, другим молоком вскормленный, — тем лучше. Ничто не надоедает так быстро, как зеркало. Был он щуплым, второй, худым, но не той худобой, которая — скелет, а той, что сплошные сухожилия, как ремень, как бич. Глаза светлые, светлые волосы, странно, откуда, когда кругом все темноволосы и темноглазы в земле, избранной и облагодетельствованной богами. Дурные глаза, почти постоянно собранные в колючие точки, они редко-редко распускались, открывались, как будто изнутри развязывался стягивающий их в узелок шнур. Непонятно к чему Рока вспомнил, что в детстве, еще совсем мальчишкой, он боялся таких вот щуплых, с дурными глазами, хотя всегда был крупным, сильным и в силу свою верил. Но таких опасался. Вывернутой, нездоровой своей логикой такие могли в момент зачеркнуть правильные строгие умозаключения и потом хохотать долгим противным смехом. И — самое удивительное — толпа тоже будет хохотать, только что завороженная четкими доказательствами, а теперь все забывшая и отбросившая. Таким, как этот, не надо особых причин, достаточно повода, чтобы кинуться в драку, целя легким жестким кулаком в глаз или в нос — куда больнее. Такой, даже если и попадется на прием и лежит в песок лицом, расцарапывая его в кровь зряшными рывками, то не признает честно, по-джентльменски, своего поражения, а будет продолжать ругаться и угрожать. И отпустить такого страшно. Вскочив, он тут же кинется на тебя. Со временем Рока забыл, что такие существуют, время развело разных людей — каждого в свою сторону, и многие годы ему не приходилось разговаривать с теми, с кем разговаривать не хотелось. До всей этой истории, конечно.
В историю Рока ввязался просто и легко, как жил. Многое из того, что было вокруг, ему не нравилось. К тому же он предпочитал, чтобы как можно меньшее число людей могло приказывать ему. Сам он приказывать, правда, тоже не любил и идеальным считал для себя лично — так, в полушутливых мыслях, не более, — место где-то около главного ревизора страны, пусть не самого главного даже. Он любил простую и строгую систему отчетности, принятую в государстве, и не раз прикидывал, что справился бы с ревизорскими обязанностями блестяще: выявлял бы тех, кто не любил или не хотел работать; взламывая лед страха и ненависти, вытягивал бы признания у запирающихся и собирал бы тщательно, как коллекционер, мелкие, с просяное зернышко, факты на тех, кто злоупотреблял доверием и своими правами. А потом, вытянув руки по швам и подчеркивая собственную отрешенность, выкладывал бы эти факты самому-самому, но уже не россыпью, а объединенными в прочную цепочку, надежную цепочку, которой можно связать, на которой можно повесить.