Очевидцы утверждали, что Эверард Дигби все еще был в сознании, когда его четвертовали, но это на совести очевидцев - им хотелось выжать последнюю каплю ужаса из своего повествования, чтобы подчеркнуть, будто на всем белом свете никому и никогда не доводилось пережить таких мучений. Но когда в Дигби превратился я, то это был именно Дигби из легенды, и здесь пределы правдоподобия ни в коей мере не определялись богатством моей фантазии.
Разумеется, свидетелей, которые могли бы поведать о мучениях Прометея, не существовало, поэтому никому не пришлось приукрашивать это событие. Хотя бы поэтому быть Прометеем было значительно легче.
Но сейчас я рассказываю о том, что происходило со мной, рассказываю не как очевидец, а как жертва, и поражаюсь, почему мне это интересно. Мою память отфильтровали, я не могу вспомнить боль, но я воображаю боль, и теперь, когда мне известно, что она не была "реальной" (ведь в конце концов ничего же со мной не случилось), вспомнить ее такой, какой она была тогда, я не в силах. Разумеется, мое описание выглядит преувеличенным, как и любое другое, особенно если учесть, что я вышел из этого эксперимента живым. Тем не менее искренне заверяю вас, что я действительно страдал от жуткой боли - пусть, если хотите, воображаемой - и поэтому с полным правом соотношу свои мучения с описаниями самых чудовищных страданий, когда-либо испытанных человеческим существом.
Можете считать, что я просто нагнетаю страх, - ваше право.
От переживаемой боли мне хотелось стать мельче, сжаться, превратиться в полное ничто. Я пробовал раствориться в самом себе, я пробовал исчезнуть во времени и пространстве, как звездолет в шнековом канале или как блуждающая микрочастица, маскирующая свое ничтожество среди бесконечных структур пространства невообразимо коротким сроком жизни, исчисляемым долями пикосекунд.
Самое удивительное, что этот акт малодушия, похоже, сработал.
Как только я сжался, боль стала меньше, и к тому времени, когда я был в своем воображении уже не больше атома, я вообще перестал ее ощущать. Зато я ощутил удивительную свободу; превратившись в мирок, куда более мелкий, чем песчинка, я погрузился в себя, как в блаженную вечность, длившуюся, по нашим меркам, не больше часа. Ничто вне меня не могло сейчас привлечь моего внимания.
Можете считать меня эгоистом - ваше право.
Затем, как герой античного романа из микромира, я пережил потрясение, неожиданно открыв, что большое и малое поменялись местами. Одним прыжком, словно при гимнастическом упражнении в невесомости, я стал вдруг целой Вселенной, собранной из пространства и наполненной звездами, растекающейся Вселенной, заключенной в кожу из галактик толщиной с бумагу, скорость разбегания галактик относительно ритма моего сердца пульсировала на критической отметке магического числа с.
Внутри меня, как протоплазма в амебе, перетекала семенная жидкость из парообразных туманностей, танцующих похожий на водоворот танец, а биение моего сердца было биением Сердца Бога, пульсом и ритмом Творения. И никакой боли только хрустальный экстаз музыки сфер.
Обезопасившись таким образом, превратившись в гуманоида, не привязанный ни к каким человеческим органам или чувствам, я был готов трансформироваться в любое гипотетическое тело, принадлежащее любым другим сущностям, и вступить в контакт с этими сущностями.
В конце концов именно ради контакта я здесь и находился.
Причудливые романы на Старой Земле, повествующие об интимных встречах типа той, что мне предстояла, как правило, не скованы языковыми трудностями. Когда боги вещают в голове мифологического героя, когда инопланетники-телепаты просвещают ученых двадцать первого века, когда одушевленные компьютерные программы впервые обмениваются интеллектуальными объятиями со своими прародителями из крови и плоти, обычно предполагается, что все языковые барьеры устранены и что сознание главного героя автоматически транслирует передаваемое ему прямиком в мозг послание на английском языке; иногда, для пущего эффекта, искаженном английском, но все же английском.
Но мысль не шире языка. Когда встречаются два гуманоида, в языках которых ни одно слово не совпадает, они могут общаться посредством мимики и жестов. А когда человек и чужак вступают в контакт не с глазу на глаз, а с помощью микросхем, все гораздо сложнее. Но насколько трудно дается общение, когда одна из сторон, ищущих контакта, не имеет ни малейшего представления, что ей делать и как поступать в предлагаемом состоянии материальной матрицы, совершенно не похожей на наше доброе старое пространство-время!
Можете мне поверить, контакт с чужеродным интеллектом через нейроканал это примерно то же самое, как если бы вас попросили участвовать в телевикторине сразу же после вашего рождения, причем за каждую ошибку пообещали больно наказывать.
Мало-помалу я опять начал ощущать, что стал размером с человека. Но что я собою представлял, сказать не берусь и полагаю, что то, чем я был, не имело ни формы, ни материальной основы; мне оставалось быть только собственной точкой зрения. Не могу судить, насколько моя творческая активность участвовала в том, что начинало возникать из небытия вокруг; подозреваю, что все там было сделано ради меня, но те, кто создавал эту картину ради моего обучения псевдосенсорному восприятию, максимально использовали ресурсы моей памяти и воображения.
Это было похоже, если хотите, на сон?
Мне снилось, что я стою в пустыне, бывшей когда-то морем, и что жизненные формы, заполнявшие это море, вдруг застыли, превратившись в кристаллы, которые по ночам светились, словно ледяные скульптуры, а в дневном тепле растворялись, принимая ни на что не похожие парообразные формы и превращаясь в сгустки света. Мне снилось, что я иду по лесу из сталагмитов со множеством наплывов, словно у литых статуй, вылизанных до зеркального блеска природными стихиями. В серебристом рассветном свечении парообразные сущности просыпались от ночного сна и уплывали вверх, корчась в непрерывных, но тщетных попытках вновь зафиксировать свою форму.
Они начали медленный мрачный танец, хороводом кружась вокруг майских деревьев под л иловым небом, медленно светлеющим до розового оттенка. Чувствовалось, что эти мерцающие привидения тосковали по форме, по твердости, но их стремление к материализации было безнадежно. На мое присутствие они никак не реагировали, сосредоточившись на самих себе и занимаясь своими, одним им ведомыми делами.
Скалы имели серо-зеленую окраску, но цвета выглядели размыто. Вдалеке скалы пропадали, терялись в колышущихся тенях разноцветного тумана, но впечатление было такое, как будто они находились на самом краю моего восприятия, за которым лежала непостижимая тайна.