Уже не первый год проводил я конец весны, а иногда и начало лета в домике дяди Митрофана на окраине Алушты. Посреди тенистого виноградника хозяева устроили беседку. Там стоял грубо сколоченный стол. За ним хорошо работалось в яркие солнечные дни, когда небо кажется прозрачным и глубоким, а редкие облачка цепляются за скалистые вершины гор.
Море было рядом, его шум долетал вместе с дуновениями легкого ветра.
Сам дядя Митрофан появлялся редко. Летом он больше жил в лесной сторожке.
— Чтобы не мешать отдыхающим, — объяснял он, когда заглядывал домой.
В то утро он был дома…
Помню, у меня не клеилось с очерком. Я бросил перо и вышел в сад. Дядя Митрофан в трусах, толстый и грузный, восседал на скамейке под густым зеленым навесом виноградных лоз. Маленькими глазками, спрятавшимися в глубоких складках коричневого от загара лица, он следил, как Евдокия Макаровна перебирала какой-то хлам в большом кованом сундуке.
Увидев меня, старик оживился.
— А, литератор, чернильная твоя душа, здорово, здорово! Чего дома торчишь? Шел бы на море. Все равно больше не заплатят, если днем сочинять. Я бы, если бы был сочинителем, только по ночам писал…
— Чего привязался к человеку! — ворчливо вмешалась Евдокия Макаровна. — Лучше иди штаны надень. Срам глядеть! Если бы он был сочинителем!.. О чем тебе сочинять, басурману лысому?
Однако дядя Митрофан был настроен мирно.
— Заглохни! — посоветовал он жене и, потирая небритый подбородок, продолжал: — Мне есть чего рассказать… Мне из пальца высасывать не надо. А он вот не знает, об чем писать. По глазам вижу. Верно?..
— Верно, — признался я.
— Ну то-то. Люблю за правду. А ты возьми и напиши, скажем, про меня. Напиши, какой я есть. Правильно напишешь, живи бесплатно, пока не надоест…
— Тьфу! — плюнула Евдокия Макаровна и ушла в комнаты.
— Зачем она это тряпье хранит? — спросил я, чтобы переменить тему разговора. — Все моль поела.
— Баба, — проворчал дядя Митрофан, заглядывая в сундук. — С нее какой спрос. Она эту сундучину лет десять не открывала; все просила из погреба вытянуть. Я сегодня выволок, так она теперь зудит, что из-за меня все погнило.
Он запустил руку в сундук и сердито встряхнул тряпки.
Пахнуло сыростью. Стайка серебристых молей поднялась из тряпья и заметалась в воздухе, спасаясь от солнечных лучей.
Дядя Митрофан выгреб из сундука сверток старых половиков и швырнул на землю.
Один из половиков развернулся; в нем оказалось что-то, похожее на широкий блестящий пояс с двойной портупеей. При виде пояса дядя Митрофан ошеломленно ахнул. С быстротой, не свойственной его грузной фигуре, он нагнулся, схватил пояс и принялся внимательно разглядывать, покачивая седой квадратной головой.
— Что за штука? — поинтересовался я, указывая на ремни портупеи, скрепленные серебристыми металлическими дисками.
Дядя Митрофан подозрительно глянул по сторонам.
— Это, брат, такая штука, — он натужно закашлялся, — такая штука… Да… Леший знает, как сюда попала. Вот не думал, что она у меня осталась.
— А что это?
— Подожди, дай вспомнить, как было…
Дядя Митрофан потер небритые щеки, почесал голову.
— Эта штуковина от него ведь осталась. Вроде бы радио тут внутри, а может, и еще что… Он эти ремни не снимал. Даже спал в них… И часто при мне вот это колесико крутил.
Дядя Митрофан осторожно поскреб пальцем один из серебристых дисков на ремнях портупеи.
Я нагнулся, чтобы получше рассмотреть диск. Он состоял из нескольких колец, вставленных одно в другое. На кольцах были тонко выгравированы деления и ряды цифр. В центре находилось выпуклое желтоватое стекло, напоминавшее глаз. Я потрогал ремни портупеи. Это была не кожа, а какая-то незнакомая мне пластмасса — прочная и эластичная. Едва ощутимые утолщения свидетельствовали, что внутри портупеи скрыты металлические части.
Сырость и плесень не оставили следов на этом странном приспособлении. Ремни были сухи и чисты, а металл блестел так, словно его только что отполировали. Нет, это не было похоже на радиопередатчик, скорее на крепление парашюта. Только для чего могли служить блестящие кольца с рядами цифр, этот глазок и металлические детали внутри?
Я посмотрел на дядю Митрофана. Он был явно встревожен находкой. Его толстые пальцы дрожали. Он беспокойно оглядывался по сторонам. Не выпуская из рук портупеи, снова начал рыться в сундуке, перевернул ворох тряпья, долго шарил под ним; потом поднялся, отер пот со лба и, отдуваясь, присел на край сундука.
— Еще что-нибудь должно быть? — спросил я.
Он не ответил. Сидел, припоминал что-то.
— Зачем не за свое дело берешься? — раздался ворчливый голос Евдокии Макаровны. — Кто тебя просил помогать? Ишь, расшвырял все. Шел бы лучше спать, если дела найти не можешь.
— А что? Могу и пойти, — охотно согласился дядя Митрофан, поспешно вставая с сундука и пряча портупею за спину. Он подмигнул мне, предлагая следовать за ним, и поковылял в свою каморку под верандой.
Евдокия Макаровна подозрительно посмотрела ему вслед, покачала головой и присела возле сундука. Я прошелся по саду и, когда Евдокия Макаровна нагнулась над сундуком, проскользнул в комнату дяди Митрофана.
Он сидел на кровати, большими узловатыми руками поглаживал портупею. Жестом пригласил меня сесть рядом.
— Можешь верить, можешь не верить, — сказал он, вздыхая, — а было так…
Он рассказывал долго и путано, часто останавливался, чтобы припомнить события, пропускал подробности, потом возвращался к ним, многое повторял, словно убеждая самого себя. Рассказ изобиловал отступлениями, в которых он пытался по-своему объяснить происходившее. Эти объяснения были наивны, а подчас еще более фантастичны, чем те удивительные события, свидетелем и участником которых ему пришлось стать.
Для краткости я опускаю большинство рассуждений дяди Митрофана, сохранив лишь главное — поразительную историю Беглеца…
* * *
Это произошло ранней весной тысяча девятьсот сорок третьего года. По ночам зарево полыхало над крымскими лесами, в которых укрывались партизаны. У моря в Алуште и Ялте гулко стучали по разбитым тротуарам каблуки фашистских офицеров и полицейских.
Поздним ненастным вечером дядя Митрофан возвращался из лесной сторожки домой. Пропуска у него не было, и он осторожно пробирался по тихим, безлюдным улицам, проклиная немцев, ненастье и ревматизм.
Ни одно окно не светилось, под ногами хлюпала размокшая глина, над головой быстро плыли черные, мохнатые облака. В просветах между ними изредка появлялась луна, и тогда казалось, что облака останавливаются, а луна стремительно несется по небу, торопясь сбежать из этой черной, враждебной ночи.