— М’нарра.
— До свидания.
Я натянул сапоги.
— До свидания, Гэлинджер.
Я вышел за дверь, уселся в джипстер, и машина с ревом помчалась сквозь вечер в ночь. И крылья разбуженной пустыни медленно кодыхалилсь у меня за спиной.
II
Не успел я, после недолгого занятия с Бетти грамматикой, закрыть за ней дверь, как услышал голоса в холле. Вентиляционный люк в моей каюте был приоткрыт, я стоял под ним, и получилось, что подслушивал.
Мелодичный дискант Мортона:
— Ты представляешь, он со мной недавно поздоровался!
Слоновье фырканье Эмори:
— Или он заболел, или ты стоял у. него на пути, и он хотел, чтобы ты посторонился.
— Скорее всего, он меня не узнал. Он теперь, по-моему, вообще не спит — нашел себе новую игрушку, этот их язык. Я на прошлой неделе стоял ночную вахту и, когда проходил мимо его двери часа в три ночи, у него все время бубнил магнитофон. А когда я в пять часов сменился, он все еще работал.
— Работает этот тип действительно упорно, — нехотя признал Эмори. — По правде сказать, я думаю, он что-то принимает, чтобы не спать. Глаза у него последнее время прямо-таки стеклянные. Хотя, может быть, у поэтов всегда так.
В разговор вмешалась Бетти — оказывается, она была сними:
— Что бы вы ни говорили, мне, по крайней мере, год понадобится, чтобы выучить то, что он успел за три недели. А я всего-навсего лингвист, а*не поэт.
Мортон, должно быть, был сильно неравнодушен к ее коровьим прелестям. Это единственное, чем я могу объяснить его слова.
— Во время учебы в университете я прослушал курс лекций по современной поэзии, — начал он. — Мы изучали шестерых авторов: Йитса, Элиота, Паунда, Крейна, Стивенса и Сэлинджера — и в последний день семестра профессору, видимо, захотелось поораторствовать. Он сказал: „Эти шесть имен начертаны на столетии, и никакие силы критики и ада над ними не восторжествуют”. Что касается меня, — продолжал он, — то я всегда считал, что его „Свирели Кришны” и „Мадригалы” восхитительны. Для меня было честью оказаться с ним в одной экспедиции, хотя с тех пор, как мы познакомились, он мне, наверное, не больше двух десятков слов сказал.
Голос Адвоката:
— А вам никогда не приходило в голову, что он может стесняться своей внешности? — сказала Бетти. — К тому же он был настолько развитым ребенком, что у него даже школьных друзей не было. Он весь в себе и очень ранимый.
— Ранимый?! Стеснительный?! — Эмори аж задохнулся. -Да он горд, как Люцифер, он просто ходячий автомат по раздаче оскорблений. Нажимаешь кнопку „Привет” или „Отличный денек”, а он тебе нос показывает. Это у него отработано до автоматизма.
Они выдали мне еще несколько комплиментов и разошлись.
Ну что ж, спасибо, детка Мортон. Ах ты, маленький прыщавый ценитель искусств! Я никогда не изучал свою поэзию, но я рад, что кто-то так о ней сказал. Силы критики и ада. Ну-ну! Может быть, папашины молитвы где-то услышали, и я все-таки миссионер? Только...
Только у миссионера должно быть то, во что обращать людей. У меня есть своя собственная система эстетических взглядов. И в чем-то она, наверное, себя проявляет. Но если бы у меня и было что проповедовать, даже в моих стихах, у меня вряд ли бы возникло желание проповедовать это такому ничтожеству, как ты. Ты считаешь меня хамом, а я еще и сноб, и тебе нет места в моем раю — это частные владения, куда приходят Свифт, Шоу и Петроний Арбитр.
Я устроился поудобнее за письменным столом. Хотелось что-нибудь написать. Экклезиаст может вечерок и отдохнуть. Мне хотелось написать стихотворение об одной его семнадцатой танца Локара; о розе, тянущейся к свету, очерченной ветром, больной, как у Блейка, умирающей розе.
Закончив, я остался доволен. Возможно, это был не шедевр, по крайней мере, не гениальнее, чем обычно: Священный Марсианский у меня не самое сильное место. Я помучился и перевел его на английский, с неполными рифмами; может быть, вставлю его в свою следующую книгу; я назвал его „Бракса”:
„В краю, где ветер ледяной, под вечер Времени в груди у Жизни молоко морозит. В аллеях сна над головой, как кот с собакой, те две луны — тревожат вечно мой полет... Цветок последний с огненной главой.”
Я отложил стихотворение в сторону и отыскал фенобарбитал. Я как-то вдруг устал.
Когда на следующий день я показал М’Квийе свое стихотворение, она прочитала его несколько раз подряд, очень медленно.
— Прелестно, — сказала она. — Но вы употребили три слова из вашего языка. „Кот” и „собака”, насколько я понимаю, мелкие животные, традиционно ненавидящие друг друга. Но что такое „цветок”?
Я сказал:
— Мне никогда не попадался ваш эквивалент слова „цветок”, но вообще-то я думал о земном цветке, о розе.
— Что он собой представляет?
— Ну.— лепестки у нее обычно ярко-красные. Это я и имел ввиду под „огненной главой”. Еще я хотел, чтобы это подразумевало жар и рыжие волосы, и пламя жизни. А у самой розы — стебель с зелеными листьями и шипами, а также характерный приятный запах.
— Я хотела бы ее увидеть.
— Думаю, что это можно устроить. Я узнаю.
— Сделайте это, пожалуйста... Вы... — она употребила слово, эквивалентное нашему „пророку” или религиозному поэту, как