6
Страница снова перевернулась. И я снова сидел лицом к лицу со штабс-капитаном.
— Я хочу, чтобы вы немножко отвлеклись, — сказал Новиков. — Это облегчит вам страдания, даст возможность забыться. Я тоже забываюсь, когда слушаю ваш рассказ. Вчера вечером перечитал ваши показания. Бред… Обрывки сна, а не протокол. Как я покажу его начальству? Как объясню то, что не могу понять сам? При чем тут двадцать второй век, когда все ваши приметы совпадают с приметами некоего Покровского Михаила Дмитриевича? Я показывал вам его фотографическую карточку. Что может быть убедительнее снимка? Конечно, если бы вы сумели доказать, что вы не Покровский… Но вас взяли на той улице, в том доме, где жил этот студент. Тюремный врач осматривал вас вместе с психиатром. Подозрение, что вы психический больной, отпадает. Остается подвести итоги и поставить точку в вашем затянувшемся деле.
— Я готов ко всему.
— Вы-то готовы, зато я не готов. Временами мне кажется, что мы оба стали жертвой какой-то путаницы, логической ошибки. И тогда я начинаю думать, что вы действительно человек другой эпохи, попавший в наш век.
— Нет, — ответил я, — я Покровский.
— Бросьте, не валяйте дурака. Не так уж важно, кто вы Покровский или не Покровский. В протоколе я уже написал, что вы Покровский. А протокол — это ваша судьба. Но сейчас не будем говорить о конце, а вернемся к началу. Расскажите о вашем прошлом.
— О чьем прошлом? О прошлом Покровского?
— Нет, о вашем. Расскажите мне о планетке, на которой вы побывали. Опишите фауну, флору. Только, знаете, все по порядку. Как в учебнике географии с изображением тапира. До чего нравился мне этот тапир, когда я был гимназистом. Скажите, там, конечно, тапиры не водятся?
— Не водятся.
— Напрасно. А мне очень хотелось, чтобы водились. Я всю жизнь мечтал увидеть тапира, но не на картинке, а в естественной обстановке. Но не довелось. Сначала гимназия. Потом лесопромышленная контора. Потом юнкерское училище. Потом гражданская война… А там как, на вашей планетке? Воюют или нет? Есть белые и даже красные? Но если тапиры не водятся, она меня мало интересует. Так вы действительно там побывали?
— Я-то побывал. А вам не бывать.
— Зато я буду жить. Долго-долго жить. Заведу жену, этакую пухлую сдобную бабенку. Буду с ней спать. Жрать икру, стерляжью уху, пить по утрам какао. А вас послезавтра расстреляют.
Эти слова еще звучали в моих ушах, когда меня привели в камеру. Синеусова я уже не застал. Койка хранила вмятину от его тела. Он только что был тут. Но его тут нет. И нет нигде. И я никогда уже не услышу его тихий голос, похожий на шепот.
Еще недавно он мне говорил о том, что есть люди и есть знаки и их отнюдь не легко отличить. И при этом он рассмеялся, рассмеялся как бы невзначай, и стал кашлять, чтобы скрыть свой смех. Не правда ли, очень смешно, что знак иногда очень трудно отличить от человека?
— Штабс-капитан Новиков, — сказал Синеусов, — это типичный знак. Символ.
— Символ чего? — спросил я.
— Символ того, что дважды два — четыре. Вот если бы дважды два было не четыре, а пять, то штабс-капитан Новиков был бы невозможен.
— Но тогда было бы невозможно все, в том числе и мы с вами.
Он не ответил. По-видимому, внезапно осенившая его мысль вырвала его из настоящего мгновения и унесла за пределы камеры.
Немного погодя он повторил:
— Новиков это знак. Он равен сам себе.
Потом наступила тишина.
До расстрела осталась всего одна ночь. Одна ночь и утро. Но Офелия все-таки вспомнила обо мне. Вспомнила ночью, когда до утра осталось несколько быстрых часов.
Я проснулся, но не в тюремной камере, а в лесу, на той далекой и милой планетке, о которой я рассказывал штабс-капитану.
Я чувствовал себя необычайно легко, словно попал не в будущее, а в прошлое, в свое далекое и навсегда утраченное детство.
Планета разговаривала со мной, как няня. Она рассказывала мне сказки и пела песни. Я слушал ее. То ласковый материнский голос, то шепот. О чем она шептала мне? Все о том же: что она, эта планета, — моя мать.
Ее голос был вдали и ее шепот рядом, словно она была там и здесь, здесь, на расстоянии протянутой теплой и легкой женской руки. Я слушал прикосновение ее пальцев и запах ее волос, но ни разу не видел ее. Передо мной были воды, тропы, ветви и птицы. Этот лес был как поэма, живое и трепетное сочетание волн, ветвей и птичьих голосов.
Вступая на незнакомую тропу, я уже знал, что тропа не уведет меня никуда от самого себя, как это было в детстве, где родные и близкие окружали меня и повсюду, где бы я ни оказался, были ласковые руки моей матери.
Удивительный мир. Здесь не было людей, но я не чувствовал одиночества.
Люди появились позже. И хотя я видел их впервые, мне казалось, что я их когда-то знал, что их послало ко мне сюда мое детство. Обращаясь ко мне, они называли меня на «ты». В этом не чувствовалось никакой фамильярности.
Впервые за всю жизнь я почувствовал загадочный смысл этого стертого, как старая монета, слова. Сквозь привычное сочетание звуков чуть приоткрылась тайна, может одна из самых глубоких тайн бытия.
Они надели мне на глаза повязку, чтобы я не мог видеть их.
Я оказался в темноте. Голоса смолкли. И вдруг я услышал шепот.
— Кто это шепчет? — спросил я. — Кто это говорит в темноте?
— Я, — ответил женский голос.
— А кто вы?
— Биосфера этой планеты, — сказал кто-то удивительно мелодичным и бесконечно знакомым мне женским голосом.
— Биосфера? Но почему же у вас голос моей матери, которая давно умерла? Ее могила далеко отсюда. На Земле. Почему вы произносите слова с той же характерной интонацией, с какой произносила она?
— Я тоже мать, — сказала она.
— Но не моя.
— Я мать всего, что живет здесь и дышит. Я мать рек и облаков, птиц и деревьев.
— Но почему у вас голос моей матери?
— Не знаю. Хотите, я спою песню, которую напевала ваша мать?
— Спойте. Но сначала снимите повязку с моих глаз. Я хочу взглянуть на вас.
Она сняла повязку с моих глаз.
Она сняла повязку с моих глаз, и я увидел свет, красный огонь светофора. Я стоял на перекрестке ночной улицы, недалеко от того самого канала, где мы частенько прогуливались с электронным Спинозой.
Металлический столб, стоявший у самой воды, начал подмигивать мне своим красным электрическим глазом. У металлического столба оказалась почти человеческая рука. И этой рукой он поманил меня, приглашая подойти ближе.
— Ты что, не знаешь языка дорожных знаков? — спросил он меня хрипловато-одутловатым голосом уличного пропойцы. — Или ты зазнался и не хочешь быть коммуникабельным? Напрасно. Но если ты не знаешь символики знаков, я поговорю с тобой на вашем несовершенном и неточном человеческом языке. Я — вещь. Тебе это понятно? Я вещь, но я мудрее тебя. Я вижу, ты не согласен. Не согласен со мной и торопишься пройти мимо? Но я тебя задержу. Это моя обязанность задерживать тех, кто слишком спешит. Святой долг. Обычно меня мало интересует — кто и куда спешит. Одни торопятся на свидание с подругой, другие к себе, чтобы отдохнуть или развлечься. Ты спешишь на свидание со смертью. До утра осталось всего несколько часов. А утром тебя должны расстрелять. Но между твоим расстрелом и тобою стою я со своим красным глазом. Я мигаю тебе, я не пускаю тебя, я говорю тебе: «Постой! Постой!» Из-за меня ты можешь опоздать на расстрел. Колчаковские палачи не подозревают, где ты сейчас. Они думают, что ты в тюрьме досыпаешь последние свои часы. Досыпай! Досыпай! Спи! И думай, что тебе снится сон. Во сне с тобой разговаривают дорожные знаки. И дорога, на которой ты стоишь, ведет тебя к продолжению жизни, а не к концу возле кирпичной стены в глухом закоулке, где тебя ждет, подрагивая от холода, отделение солдат, невольных твоих палачей. В подсумках у них патроны. И в каждом патроне завершение твоей судьбы. Но не щурься, не щурься, я тебя прошу, и сдержи дрожь. Я задерживаю тебя на твою казнь, и может случиться — ты опоздаешь. За тобой придут, но на тюремной постели они не найдут тебя, словно ты прошел сквозь стены. Не спеши! Не надо никуда и никогда спешить, тем более на свою собственную казнь. Что ты молчишь? Скажи мне несколько слов. Подмигни мне, рассмейся и пойми, что на свете нет ничего важнее символов, знаков. Я — знак. Я живу на дороге. Благодаря мне дорога становится живой. Не спеши! Пусть спешат твои палачи. Мы одурачим их и оставим пустыми их пальцы, которые тянутся к твоей шее. Сейчас я прочту стихи, которые написал один необыкновенный поэт. «Свое существованье прекратив, в чужую жизнь он вторгнуться стремился, и только следующая страница иной раз означает перерыв…»