— Попить-то дай, — сказала Марийка. Именно сказала, а не попросила и даже не приказала. — Что там у тебя? Небось опять соки?
— А как же… Грейпфрут и манго. Упоительное сочетаньице. Услада желудка.
— Так угостишь?
Марийка медленно, с видимым наслаждением выпила коктейль и протянула Аракелову пустой стакан…
— На, забери… услада желудка. И куда же ты теперь?
— В Ленинград, куда ж еще. Отчитаюсь, а там и отпуск.
— И сколько тебе набежало?
— Дней пятьдесят… Точно не знаю, не считал еще. А что?
— Так просто… Решил уже, куда поедешь?
— Нет, — сказал Аракелов, хотя перед глазами его мгновенно прокрутилась целая короткометражка: пронизанный солнцем сосновый бор, тот, что километрах в трех к северо-западу от Увалихи, мягкий, пружинящий под ногами, словно хорасанский ковер, мох, в котором кеды утопают по самые наклейки на щиколотках, одуряющий смолисто-хвойный запах… И чуть впереди — шагов на десять, не больше — Марийка, в синих джинсах и свитерке, с волосами, тщательно упрятанными под косынку… Такой он ее никогда не видел. Но такой она должна была быть — там, в Увалихе, вместе с ним. Каждое утро просыпаться под бабы Дусино пение, пить парное молоко и до одури бродить по лесу, а иногда уходить с палаткой или даже без, просто так, с одеялом в скатке, чтобы ночевать у костра где-нибудь на берегу Щучьего озера… Отпуск! Если бы он получился таким!
— Нет, — повторил Аракелов. — Ничего я еще не решил. А ты? У тебя ведь тоже отпуск?
Марийка кивнула.
— Не знаю… Море надоело. В горы податься, что ли? Вот ребята на Памир зовут… Искупаемся, а? — Это было сказано безо всякого перехода, с естественной для Марийки непоследовательностью.
— Давай, — сказал Аракелов. — В бассейне, по-моему, никого.
— Ага, — отозвалась Марийка. — Сейчас. Лень вот что-то. Уходить не хочется. Да и разговор у нас с тобой увлекательный. Интеллектуальный.
— Просто на диво интеллектуальный, — согласился Аракелов. — Душу радует и умы волнует. Так что давай иди.
— И пойду. Вот только посижу еще немного.
— Сиди, — милостиво разрешил Аракелов. — У тебя программа когда кончается?
— Через две недели.
— И в институт?
— Конечно.
— Ясно. — Аракелов помолчал. — Я тебя встречу, пожалуй. Если, конечно, в городе буду. Ты самолетом?
— Самолетом.
Они помолчали. Потом Марийка спросила:
— Ты уже завтракал?
— Нет еще. А ты?
— Тоже нет. А неплохо бы…
Аракелов посмотрел на часы.
— Еще минут сорок.
— Да, сейчас бы… Чего бы это такого? Котлет, например, картофельных с грибным соусом, а? Как ты думаешь?
— Не знаю. Я их последний раз пробовал года четыре назад. В Таллине. В столовой на Виру.
— Никогда не была в Таллине.
— Кстати, о котлетах. Я, между прочим, по пельменям большой специалист. Как ты к ним относишься?
— Положительно.
— Это хорошо. Терпеть не могу, когда усладу желудка приносят в жертву сохранению фигуры…
— Ничего с моей фигурой не будет.
— Так придешь ко мне на пельмени?
— В шесть часов вечера, после отчета?
— Точно.
— Я подумаю.
— Только не слишком долго. Мне ведь всего два дня осталось. Даже полтора, собственно.
«Если она согласится прямо сейчас, — загадал Аракелов, — то все будет. И то, что было, и то, чего не было. И Увалиха будет. И отпуск. И все, все, все…»
Но прежде чем Марийка успела открыть рот, наверху, на ботдеке, всхрапнув, проснулся громкоговоритель:
— Аракелова на мостик! Аракелова на мостик!
Аракелов чертыхнулся.
— Иди, — сказала Марийка. — Иди. Мастер[1] ждать не любит.
— Что там еще стряслось?
— Вот потом и расскажешь. Иди. А я пока смесь твою допью. Договорились?
— Договорились, — кивнул Аракелов. — Так как насчет пельменей?
— Я подумаю.
— Подумай, — сказал Аракелов. Он безнадежно вздохнул и встал. — Ну пошел.
Марийка смотрела на него снизу вверх, и лицо у нее было… Аракелов так и не успел определить, какое, потому что вдруг — неожиданно для самого себя — наклонился и поцеловал ее. Губы у нее были мягкие, прохладные, чуть горьковатые от сока.
— Убирайся, — шепотом сказала Марийка, отталкивая его.
Но интонация совсем не соответствовала смыслу слов.
Аракелов выпрямился и не оборачиваясь зашагал по палубе. Не оборачиваясь, потому что обернуться было страшно.
Уже у самого трапа на мостик он нос к носу столкнулся с одним из трех радистов «Руслана».
— Что там стряслось, Боря?
— Мэйдэй,[2] - коротко ответил тот и, довольно бесцеремонно отодвинув Аракелова, побежал дальше.
Мэйдэй! Только этого не хватало! Что там еще стряслось?
— Еще кофе, капитан? — Кора держала в руке кофейник — удлиненный, изящный, с эмблемой «Транспасифика» на боку: стилизованное кучевое облачко, кумула-нимбус, намеченное небрежными, округлыми голубыми линиями, на нем — маленький золотой самолетик со стреловидным оперением, а надо всем этим — восходящее солнце, которому золотые лучи придавали сходство с геральдической короной. Такой же знак был и на чашке, которую Стентон решительно отодвинул.
— Нет, спасибо. Докурю и пойду в рубку. Давно пора бы появиться этому чертову тунцелову…
— Не волнуйтесь, капитан, — Кора улыбнулась. Она всегда улыбалась, называя его капитаном, отчего уставное обращение превращалось чуть ли не в интимное. На Стентона эта ее улыбка действовала примерно так же, как стеклянный шарик провинциального гипнотизера: притягивая взгляд, она погружала Сиднея в какое-то подобие транса. Он, правда, старался не выдавать себя, но вряд ли это удавалось ему успешно. Во всяком случае, он был уверен, что Кора прекрасно все замечает. — Ну, потеряем мы полчаса, там наверстаем потом…
— Так-то оно так… — отозвался Стентон. Кора перестала улыбаться, наваждение прошло, и он снова ощутил глухое раздражение. — Так-то оно так… — повторил он и с силой ткнул сигарету прямо в золотое солнышко на дне пепельницы. — Но все-таки… Спасибо, Кора. Я, пожалуй, пойду.
Он поднялся из-за стола. Кора тоже. Немногим женщинам идет форма, Стентон знал это прекрасно, но про Кору сказать такого было нельзя. Как, впрочем, было нельзя и сказать ей об этом: в бытность свою стюардессой она наслушалась еще не таких комплиментов… Кора быстрым движением поправила — непонятно зачем, подумал Стентон — свою короткую и густую гриву цвета дубовой коры.
— Пойдемте, капитан! — Удивительно, сколько оттенков можно придать одному и тому же слову! Теперь оно прозвучало как-то залихватски, вызвав в памяти призраки капитанов Мариэтта и Майн Рида, но сквозило в нем и скрытое уважение, объясняемое не только субординацией.