— Так назови, укажи мне хоть один такой плод?
Помпеец окинул фигуру профессора быстрым взглядом и тонко улыбнулся.
— Вот хоть бы этот наряд твой. По-твоему, он, конечно, очень изящен; по-моему, же, извини, просто безобразен.
— О вкусах не спорят, — сказал сухо Скарамуцциа. — К современному платью во всяком случае мы привыкли, и оно практичнее ваших древних цветных плащей, потому что не так марко. Гоняться же за красотой в нарядах недостойно разумного мужчины.
— Благообразие, я полагаю, не лишне и мужчине, — возразил Марк-Июний. — Но так как ты, я вижу, ничуть не заботишься о своей внешности, то эта штука у тебя на носу, конечно, служит тебе не украшением, а полезным орудием для обоняния?
Предположение помпейца было чересчур дико; хозяин с состраданием усмехнулся.
— Нет, — отвечал он, — очки служат мне для лучшего зрения. Без них я не вижу и на расстоянии пяти шагов.
— Ах, бедный!
— Ты совершенно напрасно обо мне сожалеешь: я горжусь слабостью своего зрения!
— Я тебя не понимаю.
— А между тем нет ничего проще. Я испортил свои глаза научными занятиями. Стало быть, слабость зрения у меня прямое последствие и самое наглядное доказательство моего умственного развития.
— Гм… — промычал Марк-Июний, не совсем как будто убежденный. — После этого ты, пожалуй, станешь гордиться и своей лысиной, потому что и она произошла от тех же научных занятий?
— А еще бы! — подхватил профессор и самодовольно провел рукою по своему обнаженному, как ладонь, черепу. — Лысина для нашего брата, ученого, — первое украшение.
Марк-Июний прикусил губы, чтобы не фыркнуть.
— Так как человечество постоянно развивается, — возможно серьезно сказал он, — то можно надеяться, что со временем все — и мужчины, и женщины, и старцы, и дети, — будут щеголять лысинами?
— Несомненно. Раз настанет такой период, когда положительно ни у кого не останется волоска на голове. Это будет апогей, венец человеческого развития…
— И человеческой красоты! — расхохотался помпеец. — Из этого я могу, кажется, заключить, что и копь, разбитый на все четыре ноги, с исполосованной спиной от ударов бича, ценится у вас дороже молодого коня с здоровыми ногами, с здоровой шкурой?
Ученый наш замялся.
— То конь, а мы люди…
— Да в отношении порчи, чем же мы отличаемся от коня? Твоя умственная работа — та же езда, тот же бич, от которых тело твое приходить все в большую негодность. Чем же тут гордиться? А что до пользы очков, то не будь ты так развить, ты не испортил бы себе глаз; а не испортив глаз, ты не нуждался бы в очках. Стало быть, не будь вашей цивилизации, не было бы и надобности в очках.
«Ого-го, — сказал сам себе Скарамуцциа, — да с этим молодчиком надо говорить с оглядкой: того гляди, что подденет!»
И чтобы вдохновиться к новому возражению, он зажег себе сигару.
— А этот черный корешок — тоже «плод цивилизации»? — продолжал допытываться помпеец.
— Как же.
— И тебе доставляет некоторое удовольствие вдыхать его горький дым?
— Даже большое. Для меня эта горечь слаще меду.
— Я не поверил бы, если бы не видел своими глазами. Меня от этого запаха просто мутит. Не такова ли, однако, и вся ваша цивилизация: кому от неё сладко, а кому тошно.
— Ты рассуждаешь, как слепой о цветах! — сердито проворчал профессор. — Никто тебя не неволит курить. Цивилизация дает всякому полную свободу — пользоваться всеми её плодами…
— И стеснять тем других?
— Но если сигара составляет для меня уже необходимую потребность? Если я без неё не могу работать, мыслить?
— А! так это уже прихоть, слабость. Пока я замечаю только, что цивилизация ваша создала новые потребности, без которых мы, древние, прекрасно обходились. Прямой пользы от неё я не вижу.
— Скоро увидишь, очень скоро увидишь! — перебил Скарамуцциа. — Допустим, что сигары — прихоть. Допустим даже, что очки исправляют только тот изъян, что причиняет нашему зрению цивилизация, — хотя, впрочем, есть не мало и простолюдинов, которые слабы глазами и пользуются очками. Но очки — только простейшая форм современных оптических инструментов. Есть у нас такие стекла, сквозь которые мы ясно различаем самых мелких букашек, невидимых простым глазом; есть и такие, которыми мы приближаем к себе самые отдаленные небесные светила…
— Правда? Я не смею сомневаться в твоих словах. И если это, действительно, так…
— Погоди, погоди; не то еще узнаешь. Дай мне только наметить программу.
И, не теряя ни минуты, Скарамуцциа засел за свою программу.
Глава шестая. Наука и жизнь
Под утро программа была готова, а с утра началось её выполнение.
Марк-Июний настолько уже окреп, что, задрапированный в плед, как в древнеримскую тогу, мог сидеть в вольтеровском кресле. Так как накануне речь зашла об оптических инструментах, то Скарамуцциа решился начать свой курс с оптики. Наставив микроскоп по глазам ученика, он стал показывать ему из своей коллекции микроскопических препаратов наиболее занимательные. Помпеец только ахал от восхищения.
— Да это чудо что такое! Микроскоп — это единственное в своем роде изобретение.
— Далеко не единственное — с самодовольствием отвечал профессор.
И, подкатив пациента в кресле к открытому балкону, он подал ему бинокль. Марк-Июний не отнимал уже стекла от глаз.
Сейчас перед окнами раскинулся городской сад— «Villa Nazionale», за ним расстилался лазурный Неаполитанский залив.
Городской сад — «Villa Nazionale» в Неаполе.
Наведя туда трубку, помпеец, очень заинтересовался дымившимися среди парусных судов и рыбачьих лодок с пароходами; а направив инструмент на отдаленный Везувий, он еще более был озадачен проведенной на гору проволочной железной дорогой, по которой всползал только что поезд. Изумлению и вопросам его не было конца, и сведущий по всем частям наставник едва успевал удовлетворять его ненасытную любознательность. Поневоле пришлось лектору отступить от своей программы, потому что движение парохода и паровоза нельзя же было растолковать без предварительного объяснения действия пара. Но эти отступления доставляли Скарамуцции даже удовольствие. Как молодая мать с умилением любуется первыми проблесками ума в своем детище, так умилялся он сметливостью своего «новорождённого» слушателя. Зараженный его молодым увлечением, он сам помолодел и увлекся.
С наступлением сумерек, когда на горизонте всплыла луна, профессор наставил на нее телескоп. То-то было опять восклицаний и вопросов! С луны разговор сам собою перешел на всю солнечную систему, на движение планет, на шарообразность земли; а там и на кругосветные путешествия, на открытие Америки Колумбом.