– Скажи, – осторожно сказал я, на время позволяя Игорю все-таки отвлечься. Если давить, можно все испортить. Пусть подумает о другом. О другом, но о том же самом, – скажи, ты ведь и раньше видел разные вещи… которые происходили не здесь.
Он вскинулся. Видел. Конечно. И слышал. И осязал. И чувствовал. А дома об этом не говорили. При сыне – никогда. Табу. Бедный мальчишка. Впрочем, не более бедный, чем был Алик в его возрасте.
– Вещи? – переспросил он. – Дварим раим?[5]
– Плохие? – Я все-таки старался вести разговор по-русски, пусть подбирает слова, пусть думает, это поможет вспомнить точнее, во всяком случае, я почему-то надеялся на это. – Почему плохие? Может, хорошие. Всякие. Тебе казалось, что ты смотришь на этот шкаф, а видишь почему-то улицу… Или школу…
– Почему шкаф? – спросил он. – Почему улицу? Ани раити…[6]
Как трудно подбирать правильные слова, когда не знаешь, какие нужны именно сейчас!
Когда Игорь пошел в детский сад и впервые оказался вне бабушкиной постоянной опеки, мы говорили с Аликом о том, мог ли сын унаследовать отцовскую способность существовать в Многомирии, осознавать его так же, как осознавал Алик. Я давно думал о такой возможности, гены есть гены, а что именно передается по наследству – кто знает… Но мне почему-то казалось кощунственным заговаривать об этом с Аликом, я думал, что такой разговор будет ему неприятен, не нужен, возможно, он вообще старался не размышлять на эту тему, иначе сто раз подумал бы, прежде чем заводить ребенка – во всяком случае, я подумал бы сто раз или больше. Игорь родился через девять месяцев после того, как они с Ирой поженились, значит, мысль о том, что надо бы поостеречься, не приходила Алику в голову. Или приходила, но не показалась ему такой уж важной…
В тот день, когда Игорь был еще в детском саду, мы сидели вдвоем на кухне (совершенно не помню, где была Анна Наумовна – может, в магазин вышла?), и я задал вопрос, который давно меня мучил:
– Алик, – сказал я, – ты никогда не думал, что Игорек… ну, что у него могут появиться такие же способности, как у тебя? У него зимой болел желудок. Не могло ли это быть… Ну, ты понимаешь… Не передается ли по наследству…
– Да, – немедленно отозвался Алик, будто все время ждал, когда я спрошу именно об этом. – Да, конечно. Я думал. Каждый день. Странно, что ты меня никогда не спрашивал.
– Мне почему-то казалось, что тебе неприятно.
– Но ты все равно должен был спросить.
Он замолчал, и я не прерывал паузы – если мы уже заговорили на эту тему, то все будет сказано, незачем торопиться. Алик налил чаю себе и мне, долго размешивал сахар и, наконец, сказал задумчиво, вертя ложку в руке:
– Когда мы с Ирой поженились, я ей сразу все рассказал. Нет, даже раньше… Когда сделал предложение, а она согласилась. Мы все обсудили тогда и решили: будем жить так, будто ничего странного не происходит. Иначе можно рехнуться, согласись.
– Не знаю, – пробормотал я.
– Да, – уверенно сказал Алик. – И потом мы больше это не обсуждали.
– Но бывали времена, – не удержался я, – когда тебе становилось плохо: проблемы с печенью, с легкими, с ногами. И вы с Ирой…
– Ходили по врачам, да, лечили, потому что я никогда не мог сказать точно: болит потому, что печень не моя, то есть моя, но оттуда… Или это с моей родной печенью что-то не в порядке, ты ж понимаешь… Если проходило само, значит…
– А Игорь…
– Мы договорились: у нас будет один ребенок. Больше – рискованно. Действительно, никто не может сказать, передается ли это по наследству… А один – обязательно. Ира не представляла себе, что у нас может не быть ребенка! Да и я тоже хотел… В общем, мы решили больше эту тему не обсуждать, а одного ребенка родить обязательно. Вот. Собственно, так и получилось.
– Ты уверен, что с Игорьком…
– Уверен, – отрезал Алик. – Ничего подобного с ним не происходит.
– Ты в этом возрасте…
– Я в этом возрасте уже видел разные непонятные вещи. Да. И что-то у меня в животе болело постоянно. То одно, то другое. Я боялся оставаться один ночью, боялся спать без света. Со многими детьми такое происходит, верно?
– Да, – пробормотал я, вспоминая собственные страхи: вдруг из стены появляется черная рука и тянется ко мне в темноте, хочется орать и звать маму, а из горла вырывается только хрип, накрываешься одеялом и ждешь, но ничего не происходит, так и засыпаешь…
– Я очень внимательно наблюдаю за Игорем, – сказал Алик. – Очень внимательно.
Он еще три или четыре раза повторил слово «очень», а я три или четыре раза сказал «конечно».
Он не хотел больше говорить на эту тему, и я не стал настаивать: в конце концов, не мне решать, не меня все это касалось, и если Алик был уверен, что все в порядке, не мне его в этом разубеждать. Скорее всего он был прав – так я решил тогда и долгие годы оставался при убеждении: если Алик заподозрит, что Игорю передались какие-то особенности отцовского восприятия мира, то первым (после Иры, конечно, а может, даже раньше), с кем он поделится своими опасениями, буду я. Алик молчал. Мне тоже Игорь виделся обычным ребенком – он никогда не говорил (при мне, во всяком случае) о странном, а если болел, то обычными детскими болезнями, ничем таким, о чем можно было сказать, что это результат склейки с иной ветвью Многомирия. Игорь замечательно общался с нашей Светочкой, я заглядывал в детскую, когда они играли на компьютере, собирали пазлы или, что тоже бывало, кричали друг на друга, и никогда не замечал ничего странного. Обычный мальчик. К счастью, обычный.
– Почему… – сказал я Игорю, подбирая слова. Не дай бог, произнести сейчас что-то такое, от чего он замкнется. Или не поймет, чего я от него хочу. – Почему, – повторил я, – ты не рассказывал папе… или маме… о том, что видишь иногда не то, что должен видеть?
– Ани ло мевин отха,[7] – нахмурился Игорь.
Он не понял, о чем я его спрашивал. Если мы так и будем говорить на разных языках, то вовсе перестанем понимать друг друга. Не нужно было заставлять Игоря говорить по-русски, только время потеряли, а может, и что-то большее.
– Хорошо, – сказал я, перейдя на иврит. – Ты же слышишь иногда… – Я подбирал слова тщательно, с Шаулем мне было проще разговаривать: даже если я ошибался в том или ином слове, если неправильно строил фразу, он все равно прекрасно понимал, что я хотел сказать, корявый иврит понимает каждый взрослый израильтянин, привыкший и к новоязу репатриантов, и к их же высокому ивриту, выученному на специальных курсах. Для Игоря иврит еще не стал родным, а русский быть родным уже перестал. К тому же он был ребенком, не мог уловить контекста, в котором стал бы понятен смысл неправильно подобранного слова.