Жалко мне их стало.
— Я уйду от вас, — сказал я уже мягче, — но еще не сейчас. Можете спать спокойно!
Смутный вздох облегчения вырвался из десятков грудей.
— А когда я отправлюсь в путь, — добавил я, осененный внезапной мыслью, — в путь туда, на север, где сверкает прекраснейшая звезда, о которой вы слыхали от меня и от Ады, тогда я и вас возьму с собой, чтобы вы эту звезду увидели и могли потом рассказывать о ней своим детям и внукам…
— Ты велик, Старый Человек! Велик и милостив! — хором ответили мне радостные голоса. — Только не уходи от нас на ту звезду, о которой ты говоришь!
— Если б я мог уйти! — я невольно вздохнул. — Но, к сожалению, я только человек, такой же человек, как и вы…
Карлики задвигались и оживились. Они переглядывались, и казалось мне, что на их толстых губах играет понимающая усмешка — дескать, знаем уж мы, знаем, Ада нам говорила, Старый Человек неизвестно почему не хочет, чтобы мы знали, что он… Старый Человек.
Снова охватило меня уныние, я повернулся и ушел к себе. Карлики загомонили; из окна я видел, что все столпились вокруг Ады, которая о чем-то оживленно разглагольствовала, — наверное, о моих сверхъестественных свойствах.
Сейчас уже близится закат, и лунные людишки давно ушли к своим домикам, лепящимся по каменистым берегам Теплых Прудов, которые длинной вереницей тянутся к юго-западу. Часов через пятнадцать все погрузятся в долгий сон, и сниться им будет, наверное, путешествие, обещанное Старым Человеком, и Земля, громадная, изменчивая звезда, которую они знают лишь понаслышке.
* * *
Через пятнадцать часов я буду единственным бодрствующим существом на Луне. Но пока еще повсюду царит движение. Я вижу в окно, как возле дома Яна суетятся его старшие сыновья, невдалеке от них женщины подготавливают запас продовольствия, торопясь управиться до наступления ночи.
Не знаю, хорошо ли я делаю, оставаясь среди этих людей… Впрочем, что тут думать, я ведь обещал им, что еще побуду здесь.
Но утешься, старое сердце мое, уже недолго я тут останусь! Еще несколько дней, самое большее двенадцать-тринадцать долгих лунных дней, и я двинусь на север, в Полярную Страну, чтобы там и окончить жизнь, глядя на Землю.
Я знаю, эти люди, помня мое обещание, захотят пойти со мной. Что ж, возьму несколько человек, пускай увидят Землю и пускай вернутся потом к своим родичам — без меня.
Слишком уж сильно гнетет меня тоска. Я жалею, что уступил и обещал пока остаться, и временами тревожусь лишь об одном: хватит ли у меня сил, чтобы уйти отсюда в тот край, где Земля будет у меня перед глазами!
Но нет! Хватит еще моих сил, хватит! Я сам иногда дивлюсь своей неутомимости. Ведь мне уж сто лет почти, а каждый новый день вместо того, чтобы истощать мои силы и подтачивать здоровье, будто лишь закаляет меня.
И снова я невольно думаю об этом смешном, но пугающем поверье здешних людей — что я никогда не умру…
Ужасающая, чудовищная мысль! Ведь, к сожалению, лишь тело человека может свыкнуться с тем, что ему не соответствует, а душа — никогда и никак! Скорбь моя и тоска моя не только не уменьшаются с годами, а наоборот, возрастают непрестанно, сверх меры…
Гоню от себя эту мысль, а взамен того с наслаждением и умиротворением думаю о том, что через несколько лунных дней я увижу Землю. Сердце мое колотится так странно и страстно, будто я — двадцатилетний юнец и иду на свидание с пленительной, бесконечно мне дорогой девушкой, с которой я раньше отваживался говорить лишь в своих снах…
Но я знаю — моя возлюбленная останется холодной, безмолвной и далекой, и только я буду, отчаявшись, истосковавшись, простирать к ней руки, только я буду взывать к ней через эти непреодолимые небесные бездны, а она не услышит меня, не подумает обо мне, не вспомнит…
Странно это и страшно — чтобы то, о чем тоскуешь, находилось на небе… Мне кажется, я привязан к этой далекой, невидимой отсюда родной моей звезде длинной нитью, продернутой сквозь сердце, и нить эта может растягиваться до бесконечности, но никогда не порвется. И я, связанный с уже недоступным мне миром, чувствую, что эта почва под моими ногами чужда мне и останется чуждой навсегда.
Страшно это — любить звезду. Ведь Земля для меня теперь — только звезда, которую я люблю превыше всего.
Если бывает так, что духи из великолепных светлых миров или с пламенных солнц падают на темные планеты, то, сохранив память, они терпят жесточайшие муки, которые и мне суждено было переносить…
Сколько раз на дню повторяю я себе, что этот лунный карликовый народец, который я презираю и жалею, который чуть ли не во прахе ползает передо мной, Старым Человеком, — что он ведь во сто крат счастливей меня.
Вот и сейчас, окончив работу, бродят эти человечки у своих домиков и улыбаются друг другу безмятежно и довольно. Ян, который по естественному праву старшинства считается у них главным, созовет их вечером, чтобы совместно прочесть несколько отрывков из назначенных мною книг, как я велел, раз навсегда, много лет назад. Некогда, еще при жизни Тома, когда Ян был малышом, я обычно сам председательствовал на этих вечерних собраниях, толковал им Библию или другие книги, отобранные мной для чтения, и рассказывал длинные истории о Земле и о людях, но теперь даже не показываюсь на месте, где проходят собрания, — там, под крестом, значение которого они еле понимают. Что мне с ними говорить, когда они любое мое слово по-своему, навыворот, истолковывают и к любой истине немедленно присочиняют наивные фантастические легенды?
Хотя, опять-таки повторяю, чем они виноваты! Чем виноваты, что все услышанное относят к себе, так как неспособны подняться мыслью над тем клочком сухопутья, который они заселяют? Чем они виноваты, что, слушая библейские сказания, думают о своем деде Педро, могилу которого видели на Кладбищенском острове, и обращают глаза ко мне с идолопоклонническим страхом? Что люди могут жить в другом мире, на какой-то из звезд, вроде тех, которые сверкают по ночам над ними, — это они считают чем-то таким, во что, правда, следует верить, раз это сказал я, но что представить себе невозможно.
Я сделал все, что было в моих силах, чтобы пробудить душу в этих людях, и опустил руки лишь тогда, когда убедился в полнейшей бесплодности своих стараний; так что я не должен был бы себя попрекать, а все же чувствую лежащую на мне страшную ответственность за этот упадок племени человеческого, которое было мне доверено.
И опять — ирония жизни: они считают себя счастливыми, а я горюю над ними и бессильной тревогой о них усиливаю свою муку, свою тоску…