К намеченному мною сроку я добавил еще два дня, а телеграммы все не было.
Мы сидели на скамейках у входа в столовую, курили в ожидании сирены на работу и лениво — был теплый день бабьего лета — вели неторопливый разговор.
Любимой темой наших разговоров была амнистия. О ней говорили ежедневно, и разговор возникал по любому, казалось бы, совсем далекому от нее поводу. Намеки на скорую возможность амнистии заключенные искали в газетах, в передачах по радио, в лекциях о международном положении, в докладах на Пленумах ЦК партии и сессиях Верховного Совета.
Завели про амнистию и в этот раз. И уже рявкнула сирена, подняв всех с мест, когда ко мне подошел дежурный надзиратель и передал распечатанную телеграмму:
«Приехать не могу. Подробности письмом. Галина».
Ничего не зная еще, я вдруг понял, что произошло непоправимое. Наверное, на лице моем было написано про это, товарищи обступили меня, и кто-то сказал:
— Несчастье какое, Капитан?
Я вытер со лба пот, сунул телеграмму в карман и крикнул, чтоб все построились — пора на работу в цех.
Вечером после отбоя долго не мог уснуть и думал о том, почему она так подписала телеграмму. Она не любила полного своего имени «Галина», я всегда называл ее Галкой, и все письма и радиограммы в море она подписывала так: Галка, Галка, Галка…
Ее подпись сказала мне о многом. Детали узнал, когда получил извещение — оно пришло после телеграммы, и между телеграммой и извещением не было ничего, видно, побоялась написать письмо, да и о чем, собственно, писать — когда получил извещение о том, что наш брак с Галиной Ивановной Волковой, девичья фамилия такая-то, расторгнут на основании статей таких-то и таких-то, а также приговора коллегии по уголовным делам областного суда от такого-то, и так далее, и тому подобное…
Так оно все и было. При таких обстоятельствах не стало у меня жены.
Потом пришло сумбурное и истеричное письмо от нее. Я с трудом дочитал его до конца и уничтожил. Было еще два письма, но я отправил их назад, не распечатав.
В колонии быстро узнали обо всем. Видно, разболтал писарь канцелярии, тоже из заключенных, вручавший мне решение суда. Заговаривать со мной остерегались, уж очень мрачен я был тогда.
Но нельзя было долго нагнетать пар в котлах. Обрушившаяся на меня беда, нет, не беда, это слово здесь не подходит, «несчастье» тоже не годится, все равно что «беда», ведь я не чувствовал себя несчастным, не знаю, как и определить свое состояние, но в душе неудержимо росло давление. Оно могло разорвать сердце, если не найти выход, если не сработает клапан и не стравит пар.
Наверно, я смог бы рассказать обо всем Ивану Широкову, поделиться с ним, и мне стало бы легче. Но он был уже далеко отсюда.
Оставался Игнатий Кузьмин Загладин.
Начальника отряда я уважал, да и не только я. Мне всегда казалось, что Загладин именно тот человек, которому только и можно доверить сложное и трудное дело — возвращать обществу оступившихся людей. Думаю, с поправкой на разницу нашего положения, я могу утверждать, что мы дружили с Игнатием Кузьмичом. Но он носил майорские погоны. Загладин был «гражданин начальник», человек из другого мира, и это, а может быть, что другое, остановило меня от разговора с ним на столь сокровенную тему, хотя мы часто беседовали как два добрых приятеля. Но я так думаю, что эти беседы вообще входили в план работы начальника отряда, ну и пусть, пусть так, никакой искусственности, игры на публику не было у Загладина, это я сейчас придумал про план работы, просто-напросто был он истинным человеком, великой души человеком и в жизни повидал немало…
Неоднократно замечал, как он приглядывается ко мне в последнее время, не решаясь заговорить. Его тоже, видно, останавливали какие-то соображения, может, боялся нарваться на грубость или такт проявлял, не знаю, только разговора у нас не состоялось, он не проклюнулся даже. И тут подвернулся Желтяк.
Мы прибыли с ним в колонию вместе. Фамилия его была Желтяков, сидел он за кражу и отбывал срок в соседнем отряде. Но работал в нашем цехе, поэтому виделись мы ежедневно. Никто не знал, как зовут его, Желтяк и Желтяк, у него и лицо, круглое, словно тарелка, было желтого цвета, печень, верно, беспокоила или от природы такой, и глаза желтые, окруженные мохнатыми, тоже желтыми ресницами, ну, чистый филин, только звали его Желтяком, и по фамилии, и по обличью кличка как нельзя лучше приклеилась к этому типу.
Он ко мне и подвалился, филин.
— Капитан, — сказал Желтяк, — брось казниться из-за бабы…
— Что тебе? — спросил я Желтяка.
Он подмигнул мне и стал утешать, «по-своему», конечно…
— Пошел ты… Знаешь куда? — сказал я.
— Куда? — полюбопытствовал Желтяк.
Я удовлетворил его любопытство, популярно объяснив маршрут, и повернулся, чтобы уйти
— А ты подумай, Капитан! — крикнул мне вслед Желтяк.
И в тот день я действительно думал.
Я находился в каком-то странном состоянии: я двигался, работал, сдавал после смены продукцию, что-то жевал в столовой, отвечал на вопросы — и при этом как бы стоял в стороне от окружавшего меня мира и обитавших в нем людей. Существовало два Волкова. Как тогда, на острове Овечьем, в момент, когда подошел катер, чтобы снять нас с Денисовым. Один Волков — невозмутимый наблюдатель, с интересом, носившим, правда, я бы сказал, несколько академический характер, следил за действиями второго Волкова, Волкова-заключенного, который продолжал жить предписанным правилами распорядком и пытался сохранить какую-то видимость самостоятельности в своих действиях. Первый Волков явно презирал своего двойника, а двойник мучился, потому что знал об этом и не умел ничего противопоставить этому презрению.
И мысли у них были разные… От этой раздвоенности раскалывалась голова, я все время пытался примирить неладящих между собой Волковых, но они продолжали жить независимой друг от друга жизнью…
Наступил вечер.
Перед отбоем весь отряд находился в камере.
Мое место было наверху, то самое, что год назад мне определил Иван Широков. Только теперь Ивана не было рядом…
Барак гомонился разными голосами, шли бесконечные разговоры «за жизнь» — о чем могут говорить разные по возрасту, взглядам, общественному положению мужчины, собранные вместе по единственному признаку: вина перед обществом. Да и вина их была разная… Настоящий Ноев ковчег, только без семи пар чистых.
Я лежал на верхней койке, лежал и бессмысленно глядел в потолок, наблюдая за поведением двух разных людей, которых одинаково называли когда-то капитан Волков. И вдруг я понял, что рядом говорят обо мне. Я услышал голос Желтяка: