Потом Бирута прижалась ко мне и приложила мою руку к своему животу.
– Надави пальцами, – попросила она. – Только не сильно!
Я слегка надавил пальцами и тут же почувствовал в ответ упругие сердитые удары. Они били точно в то место, куда давили пальцы. Я передвинул пальцы и снова надавил. И снова удары били точно в мои пальцы. Мой сын протестовал! Он усмотрел ограничение своей свободы в моих лёгких нажатиях и тут же запротестовал.
– Серьёзный парень? – Бирута улыбнулась.
– Весь в меня!
Бирута неожиданно грустно вздохнула.
– Лучше бы он был немного посерьёзней.
Она не сказала больше ничего и молча стала разгружать попавшуюся под руку сумку. Но и от одной этой фразы у меня сразу испортилось настроение, и солнечный день показался каким-то тусклым и серым.
Это началось давно, с первых же недель нашей напряжённой работы над новым кибером, с первых же вечеров, которые я провёл в лаборатории, с первых же встреч после работы, когда я, необычно возбуждённый, ещё был там, в зале, со своими товарищами, со своими схемами, со своим давним любимым делом, по которому так соскучился – и поэтому рассеянно слушал дома Бируту и не всегда сразу понимал, что она говорила.
Да, конечно, это началось тогда. Но в те дни я этого не понимал, не замечал, а если бы и заметил – не придал бы никакого значения. Бирута всегда была до смешного ревнивой, что, в общем, никогда не мешало нам жить.
Вначале Бирута сама боролась. Теперь-то я понимаю, как яростно она боролась сама с собой – в одиночку, ничего не говоря мне, ничего не объясняя.
Я порой удивлялся в те дни резким, вроде бы совершенно необъяснимым переменам в её настроении. Но если и задумывался, то ненадолго. Меня целиком занимали схемы и программа нового робота. И ещё я немало мечтал, что когда-нибудь, попозже, когда самые необходимые киберы будут сделаны, я смогу выкраивать какие-то часы, может, даже дни, и заниматься коробочками эмоциональной памяти. Мне хотелось бы изготовить десяток коэм для Бируты, для её рассказов. И ещё десятка два – для других ребят, которые читали свои произведения в одном радиоальманахе с Бирутой. И ещё мне хотелось дать коэму или две Жюлю Фуке, чтобы он записал историю своего знакомства с Налой.
А где-то смутно, неясно, копошилась и другая мысль, более важная. Если Ра и женщины-леры, которые живут в Нефти, так неохотно читают книги, то, может, коэмами они станут пользоваться охотнее? Может, та же книга, но изложенная в коэме, будет для них доступнее, интереснее? Как доступнее книг для них стереофильмы и телевизионные передачи. Может, мои коробочки, если их будет достаточно и если они будут толково заполнены, вообще могли бы ускорить просвещение диких племён этой планеты? Не в том ли и есть главное назначение моей работы?
Об этом думалось всерьёз. А неустойчивое настроение Бируты я воспринимал не очень серьёзно и легко объяснял себе особым положением моей жены. У женщины, которая ждёт ребёнка, неизбежно должны быть какие-то психологические сдвиги. Тут хозяйничает природа, и я тут бессилен. Я могу быть только терпеливым и добрым с такой женщиной. Могу быть только чистым перед нею. И большего не могу. Появится ребёнок – и всё сгладится, всё придёт в норму.
Когда же я понял, в чём дело, было поздно.
Много раз потом я пытался припомнить, из-за чего в тот вечер случилась ссора. И никак не мог припомнить.
Отлично вижу тот вечер – серовато-пасмурный, как и большинство вечеров на материке. После ужина мы долго сидели с Бирутой недалеко от корабля, на длинном гладком тёмном ящике, выгруженном из трюма.
Помню пустой выжженный космодром и по краям его – редкие кустики молодой нежно-зелёной и необычно пышной травы. Помню пылающую кроваво-красную полоску облаков на западе, в стороне заката. И ещё помню тоскливое щемящее чувство нежелания возвращаться в нашу маленькую безоконную каюту, в нашу «конуру», как недавно стала называть её Бирута. Каюта, которая когда-то казалось нам верхом удобства, теперь раздражала, была просто ненавистна – и жуткой теснотой, и тёмно-серой мрачностью (даже при самом ярком свете), и глухой оторванностью от всего живого. В ней можно только спать и читать. Ничего больше в ней нельзя делать.
Пока Бирута вела в школе класс – ей нетрудно было мириться с тесным нашим домом. Она поздно возвращалась на космодром и, по существу, только спала в каюте. Да иногда читала. Всё остальное время отдавала школе, интернату, школьным будням и праздникам.
Когда же Бируте пришлось перейти на время в методический кабинет – обычная участь всех учительниц, готовящихся стать матерями, свободного времени прибавилось, и неудобства стали раздражать мою жену особенно сильно.
Впрочем, виновата тут была, конечно, не только наша каюта. Целиком поглощённый лабораторией, я часто возвращался на космодром поздно и не видел в этом ничего особенного. Раньше возвращалась поздно Бирута, теперь – я, что же тут такого? Кто же виноват в том, что дома мы не можем заниматься любимым делом?
Всё это казалось настолько само собой разумеющимся, что я никак не мог в то время связать переменчивость настроения Бируты со своими поздними возвращениями.
Короче, я был просто слеп. Вот до того самого вечера.
Кажется, в тот вечер, как обычно, я рассказывал Бируте о делах в нашей лаборатории. И, наверно, как обычно, упомянул Ружену. Может, даже восторженно упомянул. Все мы часто восхищались ею.
Бирута ничего не сказала мне в тот момент. Поэтому я до сих пор и не знаю, упоминал я Ружену или нет. Но потом, позже, когда мы уже были в каюте, и я читал «Экскурсы в историю роботехники» Федорчука, Бирута из-за чего-то раскипятилась и бросила мне:
– У тебя удивительный талант находить время для всех, кроме жены!
– Для кого, например? – Я спокойно поднял глаза от книги. Давно уже дал себе слово делать всё замедленно-спокойно в те минуты, когда Бирута горячится.
– Будто не знаешь!
Бирута отвернулась к выключенному телеэкрану. Она демонстративно не глядела на меня. А я уже знал, что на её красивом лице появились в этот момент уродливые красные пятна. В последние недели у неё каждый раз стали проступать на лице красные пятна, когда она раздражалась.
– Не знаю, Рутик! Святая истина!
– Мне иногда кажется – для тебя вообще нет ничего святого!
– Это несправедливо, Рутик. Ты же знаешь.
– А ты со мной справедлив?
Я отложил книгу, поднялся с койки и обнял Бируту. Худенькие, беззащитные её плечи как-то резко напряглись, а затем безвольно обмякли под моими руками.
– Слыхала старинную песенку? – спросил я.
– Какую ещё?
Она даже не обернулась.
– Там поётся так, Рутик:
…Но я не понима-аю,
Зачем ты так серди-ита.
Ну, перестань же хму-уриться,
Ну, поцелуй скорей!
Она резко повернулась ко мне с глазами, полными слёз, и я увидел те самые красные пятна на лбу и на щеках её.