Тем временем монстр Гийом извивался на каменном полу среди червей и крыс. С губ лился какофонический поток несвязных слов. Вне всякого сомнения, это было нечто вроде гнусного колдовского обряда, как, например, чтение в обратном порядке молитв, обращенных к Господу нашему. Одно ясно: здесь присутствовала настоящая некромантия, поскольку те места, где у монстра раньше находились руки, внезапно затряслись, завибрировали, и сквозь плоть пробились маленькие зеленые стебли… Подумать только, он отращивал новую пару рук, словно ящерица — хвост.
Я тупо взирал на происходящее. Невнятица вдруг превратилась в связные фразы!
— Я не еретик. Я из другого мира. Умоляю, отошлите меня домой. Я могу подождать оттепели. Или включите мой внутренний монитор, чтоб связаться с кораблем…
Да, язык был мне знаком, но я не понял и половины.
— Его тело, как по волшебству, само себя исцеляет! — ахнул Жан Палач, и я вспомнил миф о гидре, которая тут же отращивала новую голову взамен отрубленной.
— Но, — вмешался брат Паоло, наблюдая, как перо брата Пьера выводит букву за буквой, — регенерация плоти и тот факт, что в теле не содержится крови, раздвигает границы правил, установленных папой. Я вижу лазейку в процессе применения пыток…
Я мгновенно понял, о чем он. Без крови, без непоправимого вреда, нанесенного плоти, не существовало законного предела насилию, которое может быть осуществлено над этим монстром ради блага его бессмертной души.
Жан Палач, облегченно вздыхая, немедленно растянул монстра на дыбе и в полной уверенности, что не совершает преступления, чреватого отлучением от церкви, разложил более жестокие орудия пытки. Но бичевание, побои, раскаленное железо заставляли ежиться только нас: зрелище было ужасающим. Однако упорство создания продолжало воспламенять мой гнев, и к концу дня я почти лишился разума. Его упрямство едва не заставило нас поменяться ролями, ибо, как правило, именно обвиняемому полагалось молить о милосердии, особенно после нескольких часов непрерывных мучений. Но на этот раз и я, и братья были так измучены стойкостью монстра, что умоляли, заклинали, уговаривали создание признаться хоть в чем-нибудь!
С потолочных балок свисало с полдюжины пар рук. Груды соломы были пропитаны зеленоватой слизью.
Искусство Жана было таково, что кожу монстра он пронзил в нескольких местах. Дыры были так велики, что мы могли видеть работу его внутренностей. И сейчас, когда он лежал тяжело дыша, мы заметили, что его кожа пульсирует все сильнее, по мере того, как удлиняются отрастающие руки. Каждый его вздох сопровождался неприятным свистом, когда воздух проходил сквозь отверстия в его плоти. И все же он продолжал твердить, что явился с неба и должен вернуться туда, а также нес невразумительную чушь о своей миссии и внутренних сенсорах. Но мы все же чего-то добились, ибо голос его звучал неверно, и мне показалось, что глаза его заволокло дымкой усталости.
Я уже готовился отложить официальное продолжение допроса до следующего дня, когда дверь подземной темницы со скрипом отворилась, и на пороге появился мой Гийом.
— Вмешиваться в дела церкви запрещено! — заорал брат Пьер, накинув плащ на монстра. Но я знал, что Гийом уже успел все увидеть.
— Отец мой, — начал он, — я пришел, как мне было ведено, чтобы подвергнуться операции.
Последовало мертвенное молчание. Монстр, укрытый плащом, трепетал и дергался. Гийом поднял взгляд к потолку, откуда все еще свисало несколько пар вырванных рук. Плащ сполз с лица узника, и все мы смогли увидеть его широко раскрытые глаза. Гийом уставился на меня, протестующе вскинул руки, но я тихо спросил:
— Что мне делать, Гийом? Он ни в чем не сознается.
— Отец мой, вам следовало бы спросить меня. Я знаю, что заставит его признаться.
— Видишь ли, дитя мое, на этот счет существует строжайшее предписание Его Святейшества. Отклонение от изложенных в нем правил означает риск вечного проклятия. Предоставь все нам. А сейчас поднимайся наверх, к свету. Поговорим о твоей операции и о твоем будущем позднее. Забудь о том, что видел.
— Но, отец мой, мать говорит, будто вы знаете цирюльника, опытного в обращении с ножом. Вроде бы он может проделать все, не причинив лишней боли и страданий. Кто он?
— Я, — ответил Жан Палач, который предпочел бы называться в идеальном мире Жаном Цирюльником, и приветственно распростер руки, с которых капала зеленая слизь еретика.
Палач, разумеется, не привез с собой специального ножа для оскопления. В нашем распоряжении был лишь тот, которым еще сегодня резали лук-порей на кухне замка.
Я хотел, чтобы оскопление совершилось в комнате, расположенной как можно дальше от убожества прежней жизни Гийома. Крестьяне отводили глаза, когда я потребовал привести в порядок спальню маршала и велел постелить чистое белье и положить подушки, набитые гусиным пухом, но никто не посмел спорить, ибо я представлял церковь, а в настоящий момент замок находился под ее юрисдикцией.
Я приказал собрать побольше хвороста для камина и посоветовал Жану Цирюльнику вымыться, дабы мой сын не увидел пятен зеленой слизи на его лице и руках.
Гийом ужасно боялся. Нам пришлось держать его: мне — за руки, брату Паоло — за ноги. Я даже сунул мальчику в рот палочку и велел покрепче прикусить, чтобы не закричать от боли. Я не мог смотреть ему в глаза, не мог видеть ужаса, который сам же и навлек на несчастного.
Мне казалось, этот кошмар никогда не кончится…
— Можете отпустить его, — скомандовал наконец цирюльник. — Дело сделано.
Я понял, что по-прежнему крепко сжимаю руки парнишки, и расслабился, но он цеплялся за меня и бормотал:
— Папа, папа…
Я хотел что-то ответить, но мой мальчик потерял сознание. Остальные отвели глаза.
— Я посижу с ним, — сказал я.
— Да, придется, — кивнул Жан. — Первые часы — самые тяжкие.
Боль такова, что душа не может решить, стоит ли покинуть тело. Дело не только в физической боли, отец мой: причина в ощущении вечной потери.
Спутники мои покинули меня, а я сидел у постели сына, слушая стоны, и не мог сомкнуть глаз. Не знаю, спал ли Гийом: он метался, ворочался с боку на бок, иногда открывая глаза. И ни на секунду не отпускал мою руку. Я хотел причинить боль одному Гийому, но не второму, и сам того не желая, сделал все наоборот. Я молился, о, как истово я молился!
— Я отдам свою бессмертную душу, — шептал я, — если только он оправится.
Ближе к полуночи мальчик вроде бы успокоился и очень тихо сказал:
— Не хотите узнать, как заставить его признаться?
— Не думай об этом, сын мой, — посоветовал я.