К этому часу квадратный графинчик с серебряной пробочкой был наполнен уже в третий раз и наполовину опустошен. Было несколько странно, что Иван Афанасьевич объявил себя трезвенником, они пили на равных, а по нему не скажешь. Иван Сергеевич, считавший, что хорошо держит выпивку, маленько поплыл. Он не был пьян, Боже упаси, помнил, как его зовут, но сам ловил себя на повторах, запинках, излишней жестикуляции. Раз-другой, когда Иван Афанасьевич отлучался на кухню, он пробовал что-то спеть, но тут действовали не винные пары, а умиление от хорошей, ласковой встречи. А скорей всего сочетание того и другого.
Иван Сергеевич, как мог, следил за собой, одергивал, призывал мысленно к порядку, журил, пытался координировать взор, в котором все начинало удваиваться, не буквально — каждый предмет словно отбрасывал цветную тень на прилегающее пространство. Но кто-то пробравшийся к нему внутрь сводил на нет все разумные, сдерживающие усилия. И раскрывать душу он начал неловко, без объясняющей преамбулы и предыстории, отчего получалось грубо и нелепо:
— У меня была женщина… лучшая в стране… в мире… такой женщины второй на свете нет… Можешь ты это понять или нет?.. — вскричал он с неожиданной агрессией.
— Могу, — пожал плечами Иван Афанасьевич. — А где она?
— В печке сожгли, — тупо ответил Иван Сергеевич и обомлел, чуточку даже протрезвев.
С Иваном Афанасьевичем хорошо было ходить на бешеных носорогов — он не терялся.
— Живьем? — спросил он с таким спокойствием, словно речь шла о вареных раках, и твердой рукой наполнил стопки.
— А кто ее знает?.. Если газ действует, значит, уже задохшуюся… Разве кто проверял?.. У праха не спросишь… Я после ее прах собрал… у печника выпросил, за бутылку… А ты прах видел? Люди думают, это пепел, как от папиросы. Ничего подобного, белые камушки… И захоронил… тайком, конечно. У меня мать на Рождественском лежала. После кладбище закопали, там скоростная трасса прошла. И ничего не осталось… ничего…
Несмотря на туман, окутывающий сознание, Иван Сергеевич усек, что собеседник, проявив слабый интерес к сожжению, ничего не спросил о главном — о его трагической любви. Он обиделся. Обиделся так глубоко, что потянулся за графинчиком, чтобы хватить Ивана Афанасьевича по голове. Не поняв жеста, — если бы понял, то поступил бы точно так же, — Иван Афанасьевич опередил гостя, взял графинчик и наполнил рюмки. Это дало иное направление мыслям Ивана Сергеевича, он вдруг заметил, что перешел на ты, и решил узаконить эту стихийную акцию, прежде чем собутыльник ответит ему тем же. Как-никак он был значительно старше годами и воинским званием и не мог допустить фамильярности от малознакомого человека. Другое дело — подарок дружеского доверия, освященный веками старинный русский ритуал.
— Иван Афанасьевич, давай выпьем на брудершафт. Как-никак бывшие фронтовики.
— Не был я на фронте, — со вздохом сказал Иван Афанасьевич. — Я же говорил.
— Как не был? Почему?
— По возрасту. Мне пятнадцатый шел, когда война кончилась. Я в ремеслухе учился.
— А с-сыном полка?
Иван Афанасьевич развел руками.
Иван Сергеевич тяжело задумался. Он хотел сделать подарок младшему по званию, но возникло неожиданное препятствие. Какое — он сразу забыл. А подарок?.. Запамятовал, упустил. Потом упустил своего сотрапезника и все окружающее. Его объял странный сумрак, прорезанный стрелами огня. И хотя огонь метил в него, страха он не испытывал, было покойное чувство полной защищенности. Сильным вздрогом, от которого чуть не свалился со стула, Иван Сергеевич вернулся к яви из короткого, всего несколько мгновений, но чудно освежившего сна. И сразу восстановил распавшиеся связи.
— Фронт без тыла — никуда. Трудом своих детских рук ты помогал нам бить врага.
Он поднял рюмку и, расплескивая, потянулся к Ивану Афанасьевичу. Тот повторил его жест, они сплели руки, выпили и поцеловались мокрыми губами.
— Пошел к черту! — сказал Иван Сергеевич.
— Пошел к черту! — сказал Иван Афанасьевич.
Они строго, даже церемонно начали свое застолье, но не были бы русскими людьми, если б до конца остались застегнутыми на все пуговицы. Какое там! Ведь у нас не встают из-за стола, а вываливаются. Последнее не грозило двум Иванам, они долго чинились, не гнали горячку, старательно заедали каждую рюмку, вели хороший разговор и, растянув во времени свое пиршество, сохраняли форму. Конечно, без легких безобразий все же не обошлось. Большая часть пришлась на долю Ивана Сергеевича, сильнее захмелевшего. Он разбил фужер, угодил рукавом куртки в маринад, пролил пиво на скатерть. Иван Афанасьевич ответил на все его бесчинства лишь тем, что прожег майку раскаленным сигарным пеплом. Он был человеком некурящим, но тут запалил гаванну из милого мальчишества. Эта сигара входила в подарочный набор «Лакомка», который выдавали в День милиции ветеранам. Сам он не обгорел, а про майку сказал:
— Хер с ней.
После обряда брудершафта, очень взбодрившего Ивана Сергеевича, он решил завершить все протокольные дела, установив, как они будут обращаться друг к другу:
— Я тебя «Ваня», ты меня «Ваня» — смешно, да и запутаться можно.
— Меня на работе Афанасьичем звали, — застенчиво сказал Иван Афанасьевич.
— Подписано! — вскричал Иван Сергеевич. — Я тебя «Афанасьичем», ты мне — «Сергеич».
Они выпили за это. Какая-то грусть вдруг нахлынула на Ивана Сергеевича — видать, растревожили старые воспоминания. И осталась в душе обида, что друг не захотел выслушать его любовную исповедь.
«Очнись! — донесся сигнал из сохранившегося участка сознания. — О чем ты рвешься ему рассказать? О том, как Сталин и Берия всю ночь насиловали несчастную женщину, а потом кинули ее, словно кость, своей своре, и ты осквернил вслед за другими полумертвое женское тело, прежде чем его сожгли в домовом крематории? Молчи, забудь об этом позоре. Считай, что это привиделось в больном кошмаре. Пусть так, и все-таки не было у тебя ничего пронзительнее и прекраснее за всю твою жизнь. Она лежала, как труп, а внутри было горячее электричество, и ты расплавился в его жаре. И что-то случилось с тобой навсегда, больше не было даже слабой тени того переживания, и постепенно пропал вкус к женской близости. Но стоило вспомнить о том страшном утре, стоило вспомнить распростертое на полу обнаженное тело, как охватывало нестерпимое, болезненное желание, и ты гасил его в вялом естестве жены. А потом и это стало ненужным, но воспоминание не исчезло и все так же жжет неутолимым влечением и тоской».
— Сергеич, а ты много немцев убил? — спросил Иван Афанасьевич с какой-то пионерской интонацией.
— Каких немцев? — не понял Иван Сергеевич.
— Ну, гитлеровцев, фашистов.
— А как узнать, кто из них фашисты? Ты что, думаешь, все немецкие солдаты были фашистами? Разве в нашей армии все были коммунистами?
Так дети спрашивают: папа, сколько ты фрицев убил? А то, что его возлюбленную сожгли в печи, ему до лампочки. Может, он счел его слова пьяным бредом и потому ушел от разговора? Но водка тут ни при чем. Вдову маршала Бекаса в самом деле сожгли, на его глазах втолкнули в циклоновую камеру.
— Ты знаешь особняк Берии на Вспольном? Так вот, там это было. Я тогда адъютантом у Берии состоял.
— Я имел в виду немецких солдат и офицеров, — мимо его сообщения уточнил Афанасьич.
— Это была самая красивая женщина на свете. Дочь финляндского губернатора. Аристократка. И примечай, Афанасьич, в списке любовниц Берии ее не было. У вас зачитывали этот список?
— Не помню. Младших командиров — ефрейторов, унтер-офицеров, фельдфебелей — тоже не исключаю.
Нет, не хочет он говорить о любви, не хочет… Может, это целомудренность в нем?.. Или осторожность?.. А чего осторожничать? Все быльем поросло.
— Никаких немцев я не убивал, — скучным голосом сказал Иван Сергеевич. — Ни рядовых, ни младших командиров, ни офицеров, ни генералов, ни фельдмаршалов. Я наших убивал, больше рядовых, но и сержантский состав не щадил, если было надо.