Эту цель Иван Сергеевич проглядывал в том патриотическом движении, которое собрало митинг на Красной площади у памятника народным героям Минину и Пожарскому. А какие замечательные встречи устраивали патриоты России! С церковным пением, чтением акафистов, выступлениями лучших писателей. Властители дум громко называли виновников всех бед многострадальной России: сионизм и масонский заговор. Ивану Сергеевичу и самому казалось, что не может русское дело идти так криво, если б не вмешательство внешних враждебных сил. Русский народ при его таланте, трудолюбии, коренном уме, высокой нравственности, несказанной доброте, гостеприимстве и трезвости — даром тщился жид-шинкарь споить богатыря! — должен был давно перегнать весь мир по мясу, молоку и культуре, но его упорно сбивали в канаву с прямого шляха, ведущего в коммунизм. Стоя полностью на платформе патриотического движения, разделяя все его взгляды и оскорбленное чувство за Россию, Иван Сергеевич по мягкости характера оставался сбоку припека, каким-то кандидатом в сочувствующие.
Ему не терпелось увидеть Ивана Афанасьевича, но идти к нему он не решался, боясь рассердить его такой назойливостью. И, вздохнув, он пошел в свой фанерный гаражик, где с отверстым металлическим чревом стоял дряхлый «жигуль».
Прекрасно зная машину, Иван Сергеевич давно бы мог закончить не ахти какой сложный ремонт, но он не торопился, потому что ехать ему было некуда. В Москву он предпочитал ездить электричкой: не нужно мучиться с заправкой и паркованием. Когда-то машина доставляла радость: он возил за город жену и дочь, они купались, собирали грибы и ягоды. Иногда он ездил с сослуживцами на рыбалку, хотя и не любил это занятие. Клева никогда не было, а водку приятнее пить за опрятным столом, чем на берегу, но в их управлении каждому сотруднику полагалось либо охотиться, либо рыбачить. Человек, пренебрегающий этими благородными, исконно мужскими занятиями, становился подозрителен, ему подыскивали порок: алкаш, лидер, картежник или того хуже — зачитался, больно «вумный» стал. Проще было съездить на Истринское водохранилище или в Тишково, подремать над мертво застывшим поплавком, выпить водки с мошками, травинками и древесным сором, принять японскую пилюльку, отбивающую сивушный запах, и развезти товарищей по домам.
Машина всегда обращала его мысли к прошлому, настолько другому, полному, насыщенному, разумному, что он начинал сомневаться — не придумал ли он его? Уж слишком не похожи на минувшее нынешние пустые дни. Неужели он правда держал на руках дочь, возил ее на спине, изображая лошадку, спал в одной постели с женой, ходил на службу, принимал гостей в просторной трехкомнатной квартире и сам бывал с женой в гостях и в театре? Почему все это рухнуло? Почему понадобился развод и обмен площади, после чего он оказался в однокомнатной клетушке? Они забрали почти всю мебель и технику, оставив ему развалюху «жигуль» и этот садово-огородный закут. Перед расставанием дочь, тридцатилетняя, незамужняя, курящая, отцветшая без цветения, потребовала, чтобы он не звонил и не появлялся. А жена, которая давно уже была в полном у нее рабстве, только плакала, качала седой головой с просвечивающей на темени кожей и сморкалась в мятый платочек.
Случившееся с ним тоже принадлежало к нелепостям съехавшего с рельсов времени. Странно было, что дочь, выросшая в трудовой, скромной семье, усвоила замашки, язык и аргументацию нынешних Макаров, не помнящих родства, неопрятных, крикливых волосанов без роду и племени. Говорят, что человека воспитывают дом, семья. Может, так оно и есть в ранние годы, но эта шкурка быстро сползает, и за неокрепшую душу берутся школа, двор, подворотня, улица, дискотеки, дрянные кафе, все запретное: книги, журналы, ритмы, вражеские «голоса», распоясавшиеся газеты и телевидение.
Негодуя на перемены в собственной и общей жизни, на обступавшую его пустоту, Иван Сергеевич не испытывал живого страдания при мысли о семье. Он не страдал и в те дни, когда рушилась общая жизнь, настолько полным было отчуждение. Как это странно: существуешь изо дня в день, ничего вроде не меняется, все идет по заранее начертанному кругу, и вдруг обнаруживаешь, что люди близкие и любимые давно минули, потерялись где-то там, в далеких, полузабытых днях, а заменители, присвоившие их имена и должности — жена, дочь, — не имеют к тем прежним никакого отношения. Глухая враждебность дочери и равнодушие жены давно превратили их в жильцов, малоприятных соседей по квартире. И когда они разъехались, стало даже легче, хотя о квартире он порой вздыхал. Славная была квартира: просторная, двухсветная, с большой кухней и раздельным санузлом. Правда, у его давнишней подруги, генеральской вдовы, квартира была еще просторней и лучше обставлена, он много времени проводил у нее и не испытывал стеснения в площади. Года два назад ему дали отставку. Сухопарая, с осудительно поджатыми губами пенсионерка сохранила чересчур много пыла в своей плоской груди и предпочла ему шофера «скорой помощи». Он не переживал, она порядком надоела ему смесью ханжества, самомнения и половой агрессии. Тогда он стал больше бывать на даче, если это слово применимо к полуторакомнатной халупке. Но за окнами был простор с деревьями, травой и небом, а он с детства любил природу. Правда, порой не хватало фигуры, оживляющей пейзаж.
Убив кое-как полдня, пообедав вчерашними щами из последней кислой капусты и готовыми голубцами, Иван Сергеевич крепко придавил, потом снова совершил туалет и понял, что не может больше оставаться один. С соседями он не общался, отношения не заладились с самого начала. В пору строительства и обживания поселка, когда людей сближают общие трудности и преодоления, он грелся возле своей генеральши, а начав обустраиваться, двинулся, естественно, по уже протоптанной другими тропке, что обеспечило ему более легкую жизнь и дружное недоброжелательство первопроходцев. Он был чужим среди своих; быть может, ему посчастливится стать своим среди чужих? Но день повернул на вечер, а из соседней державы не шло благой вести.
Когда же тени сизые сместились, цвет поблек, звук уснул, он понял, что не в силах бороться с искушением. Он отпарил брюки, достал ненадеванную белую водолазку и новенькую скрипучую курточку из кожзаменителя. По старой дачной традиции здесь все ходили в затрапезе, в самом стареньком, рваненьком, негожем; иной отставник огородничал в жениных фиолетовых штанах, дамы не брезговали галифе времен Гражданской войны, а он наряжался, как на любовное свидание. Смущенно посмеиваясь, Иван Сергеевич огладил щеки электрической бритвой, спрыснулся «Шипром», причесал виски, после чего несколько минут топтался возле холодильника, то вынимая запотелую бутылку «Столичной», то засовывая ее назад. Конечно, с бутылкой гость всегда желанней, но он не знал, пьет ли Иван Афанасьевич и одобрит ли подобное самоуправство.
Наконец он решительно сунул бутылку в карман, вышел в сад, тут же вернулся и убрал «Столичную» обратно в холодильник.
Выйдя за калитку, он сделал перед собой вид, будто не решил, куда направить шаги. После короткого раздумья он повернулся спиной к березняку и пошел вдоль смыкающихся дачных оград.
Как жалко выглядят эти хижины посреди цветущей весны! Первый, на редкость ранний цвет яблонь не скрашивал, а подчеркивал убожество строений, возникших из бездарной планировки (видимо, в основу типового проекта положена дачная уборная) и нищенских претензий на своеобразие, неодинаковость. Нельзя было без слез смотреть на жалостные потуги выразить свою индивидуальность: один фанерную башенку под жестяной островерхой крышей соорудил, другой обнес свое палаццо верандой из металлических кроватных спинок — где он их только раздобыл? — третий оказался рифленым железом богат и пристроил к малютке даче царь-гараж; эркеры, фронтоны, портики из бросовых материалов придавали мизерным зданиям мультипликационно-средневековый вид. Мушиные садики вмещали сауны и русские бани, беседки, увитые диким виноградом, еще не облиственным, ампирные собачьи будки и воздушные летники из грязной парусины. Давали о себе знать и национальные пристрастия: коньки, петухи, резные ставни, всякое деревянное узорочье.