Недоразумение разрешилось, причем простодушный Иван Сергеевич даже не заподозрил, что едва возникшие отношения пережили тяжелый кризис.
Весь недолгий путь — километра полтора — от разъезда до поселка они шли молча. К этому располагал и тихий, прекрасный вечер, пахнущий молодыми травами, березовой корой, прогревшейся землей, и та легкая печаль, что светит в слишком разбежавшейся весне, за которой не поспевает зимняя душа, и боязнь спугнуть момент доверия, обещающий прорыв из заколдованного круга одиночества. Каждый, не отдавая себе в том отчета — а лишь в бессознательном мы не врем и не ошибаемся, — бережно и твердо, словно налитую всклень чашу, нес пробудившуюся в душе веру в спасение другим человеком. Ничего особенного не случилось между нами, не прозвучало никаких признаний, но каждый уже меньше боялся пронзительной пустоты долгого весеннего вечера, ночи с тяжкими пробуждениями, когда так часто и гулко бьется чего-то испугавшееся сердце, и погружения в громадность ненужного дня.
Иван Афанасьевич первым добрался до дома. Ивану Сергеевичу еще надо было обогнуть сыроватый березняк. В сухую погоду можно идти напрямик через рощицу — от силы минут десять.
— Совсем близкие соседи, — заметил Иван Сергеевич, — можно сказать, на одной площадке живем.
Иван Афанасьевич справедливо понял это как приглашение в гости и ответил с тонкостью:
— От вас до меня не дальше.
Иван Сергеевич оценил ответ и поклонился, приложив руку к груди.
— Керосинка есть? — спросил он.
— Мотоцикл с коляской — списанный. По грибы или за картошкой — годится. В город — неприлично.
— У меня «жигуленок»-развалюшка. Переберу мотор, и электричка нам не указ.
Иван Афанасьевич снова отметил деликатность соседа: тот не навязывался, не лез с непрошеными услугами, но давал понять…
Какое-то маленькое, узкое тельце замелькало у подножия старой плакучей березы, тревожа палую листву и валежник. Затем выметнулось из сухотья и взлетело по изморщиненному стволу до первых сучьев — ослепительно белое на сером фоне замшелой коры. Вывернулось, чуть не перекувырнувшись, и скользнуло вниз.
— Горностай, — ласково сказал Иван Афанасьевич. — Ишь, играет!
— Весну чует! — подхватил Иван Сергеевич. — Каждая тварь весне радуется. Вы, часом, не охотник?
— Не балуюсь. Зачем живое губить? А пострелять люблю. В тире или по тарелочкам. Сейчас, правда, бросил.
— Что так?
— Хлопотно. Стрельба в городе, а я все больше здесь обитаюсь. Даже зимой.
— Не холодно?
— Я утеплил свою халупку, печку поставил.
— Не скучаете?
— А чего скучать? Телевизор есть, радио, проигрыватель. Я очень военные песни люблю, много собрал. А потом, я огородник и садом серьезно занимаюсь. У меня теплицы, парники и, можно сказать, оранжерейка собственная. В прошлом году цветы на рынок возил.
— По-хорошему завидую, — сказал Иван Сергеевич. — У меня такого таланта нету. Редисочки, лучку, морковки маленько сажаю. Есть две яблоньки, немного смородины — и все. У соседей такая же земля, то же солнце — и все прет, цветет и пахнет. А у меня хиреет.
— Душу вы не вкладываете, вот и хиреет. Это дело такое, всего человека требует.
Горностай взлетел на ствол, прозмеился вниз и зарылся в валежник, только черный кончик хвостика перископом торчал наружу. Вдруг он возник всем своим тонким, стройным тельцем и маленькой треугольной мордкой, порскнул в траву и исчез.
— Я пошел, — сказал Иван Сергеевич и поежился, будто ему холодно.
— Спокойной ночи, — отозвался Иван Афанасьевич, не поняв тайного смысла его движения, бессознательно провоцирующего предложение зайти погреться.
Они обменялись рукопожатием. Ивану Сергеевичу понравилась широкая, сухая и теплая ладонь соседа. «Надежная, добрая рука», — подумал он и пошел домой.
2
…На другое утро оба проснулись с ощущением праздника, и оба в первые одурелые минуты пробуждения не могли взять в толк, что же такое хорошее произошло?.. Мысль проделала сходный путь: с периферии бытия к личному, отвергая по пути нащупываемые сознанием источники счастья. Перестройка, вернее, изнуряющая болтовня о социальном, экономическом, политическом и моральном распаде, ею же доведенном до последнего предела, не кончилась, о том хрипело включенное еще сонной рукой радио; экран телевизора по-прежнему заполнял круглоголовый златоуст с красным пятном на темени, чье гибельное для Руси явление предсказали древние мудрые книги и прорицатели, и одуревшие граждане угощались в холодном виде, как на черствых именинах, его вчерашним суесловием на очередной, никому не нужной встрече с трудящимися в окружении хмурых рабочих лиц; назем, которым соседний развалившийся совхоз обещал засыпать всю садово-огородную державу, опять не привезли, судя по чистейшей, не окисленной струе, тянущей с улицы; день, судя по тому, как дуло из окон и щелей, выдался ветреный и холодный, похоже, весна, поманив короткой приветливостью, вернулась к обычной в последние годы непогожести, а радость, вопреки всему, была самая безобманная, самая редкая и нужная на свете радость от тепла другого человека. Нежданно-негаданно явилась она из равнодушной пустоты и сказала одинокой, потерявшейся в мироздании душе: ты уже не одна.
Эти сходные переживания творились не синхронно, поскольку земледелец Иван Афанасьевич проснулся с соловьями, а лежебока и байбак Иван Сергеевич вернулся в бодрствующий мир под песню жаворонка, но суть и сладость их были те же.
Иван Афанасьевич, окатившись холодной водой, попил молока с погреба, надел старые лыжные штаны, ватник, натянул резиновые сапоги и отправился на свои угодья, где его забот ожидали помидоры, огурцы и предмет особой гордости — патиссоны, а также тюльпаны, нарциссы и кусты роз. Дел ему хватило до самого обеда. А пообедав, он понял, что скучает по Ивану Сергеевичу, и, чтобы не томиться, нагрузил себя новыми заботами: сходил в контору и позвонил в бессовестный совхоз, чтобы прислали назему, за который уже были выданы авансом две бутылки водки, разжился у бережливой соседки полиэтиленовыми мешочками, прибрал в комнатах, на кухне и в погребе и поставил на проигрыватель пластинку Краснознаменного ансамбля. И с огорчением понял, что сильная, звучная, мобилизующая музыка не доставляет обычного удовольствия…
Иван Сергеевич провалялся до одиннадцати, включив телевизор без звука: картинки парламентского шоу еще были терпимы, но от бранчливого пустозвонства вяли уши, потом встал, умылся, приготовил себе яичницу с колбасой, позавтракал, выпил кофе, затем прилег на тахту и стал грезить об Иване Афанасьевиче.
Он не мог до конца понять, чем так пленил его этот сдержанный, строгий в поведении отставник. Он не производил впечатления человека высокообразованного, да и какое образование у милиционера, вышедшего в отставку майором? Но на простого служаку, тянувшего всю жизнь рутинную милицейскую службу, он вовсе не походил. Он был из тех, кто привык принимать самостоятельные решения, отсюда его ненаигранная значительность, та спокойная внутренняя сила, которой не хватало Ивану Сергеевичу. Оперативник оперативнику рознь, водятся среди них ребята, привыкшие играть со смертью в орлянку.
Иван Сергеевич был старше годами и воинским званием, прошел войну, имел ранение и боевые ордена, он принадлежал к более престижному ведомству, но в их содружестве заранее отдавал первенство Ивану Афанасьевичу, отдавал с доброй готовностью, не испытывая и тени досады. Он чувствовал, что этот человек может заполнить дыру, образовавшуюся в его жизни с уходом жены и дочери. Они ушли внезапно и непонятно, поддавшись дурным, разрушительным веяниям времени. Его честная служба, дававшая им кров и хлеб, пришла в непримиримое противоречие с «принципами» дочери, которая не захотела дышать с ним одним воздухом. Мать взяла ее сторону. Прежде он жил семьей, теперь нужна была иная цель, чтобы не превратиться в тухлого пенсионера-козлобоя. И тут он рассчитывал на помощь Ивана Афанасьевича.