На следующий день, ближе к вечеру, следственная группа, вся как один с красными (по всей видимости, от напряженной аналитической работы) глазами, покинула Митяево, на прощание пообещав, что уголовное дело по факту исчезновения будет открыто, а расследование — продолжено.
***
Москва, 2 июня 1998 года.
Ларькин просидел за компьютером битых два часа, пытаясь разобраться во всех этих таинственных исчезновениях. Нельзя сказать, чтобы это ему очень удалось, но что-то всё-таки прояснилось. Значит, что мы имеем. Село это, как его там... Митяево, судя по всему, глушь дикая. В такой глуши пропадет человек — и искать-то больно никто не будет, что и подтверждается милицейскими рапортами — на пять пропавших всего одно заявление в органы.
Местность тоже подходящая — степь вокруг и куча островов в серёдке — значит, спрятаться есть где и человеку и гуманоиду. Спрятаться и просматривать местность на предмет незваных гостей.
Далее... Пропадают только рыбаки и только в весенне-летний сезон... Что из этого следует? А то, что аномалия эта распространяется не на всё Митяево и его окрестности, как написано в этих отчетах, а только на островную зону. Уже легче. Знать бы ещё, на каком именно острове все это безобразие творится... Ну уж, как говорится, не до хорошего... Уфологи сообщают, что показания приборов свидетельствуют о наличии аномальной зоны, по крайней мере, на острове, обозначенном на карте О-6. Похоже на аномалию под Уфой. Но там мы так ничего и не нарыли. Очевидно, шеф тоже заметил сходство и решил взять реванш. Интересно только, с чего это уфологи (надо же им было так назваться — башкирские краеведы, да и только) туда поперлись, откуда у них информация. Нужно будет задать Борисову этот каверзный вопрос — информация-то как никак секретная... Четких свидетельских показаний нет... Какие-то светящиеся существа, божественные откровения — и всё это на фоне путающегося сознания. Телесных повреждений и каких-либо следов физического воздействия на потерпевших вроде не обнаружено. Значит, пришельцы эти (если это, конечно, они) интересуются не бренными телесами, а бессмертной душой. Мефистофели, блин... Ладно, если нужно, будем исследовать зону, а там глядишь — и звание почетного сталкера присвоят. Посмертно. Шутка...
***
R.
В секцию бокса Виталия взяли не сразу. Тренер, скептически оглядев пухлую ларькинскую фигуру без малейшего намека на мускулатуру, прикинул, сколько времени придется потратить, чтобы сбросить всё это добро, и посоветовал Виталику выбрать какой-нибудь другой вид спорта, например, шахматы. Но упрямство, как выяснилось, было у Ларькина врожденным качеством; он доставал тренера своим присутствием на всех тренировках в течение двух недель — и тренер наконец сдался, пообещав, правда, что он с Ларькина семь шкур сдерет и семь потов сгонит.
В шестнадцать лет Ларькин уже был мастером спорта. Он достиг всего, чего хотел; самолюбие было досыта накормлено, большой спорт его не привлекал — и, несмотря на уговоры тренера, пророчившего ему мировую славу, Виталий забросил бокс с его каждодневными изнурительными тренировками и начал серьезно готовиться к поступлению в университет. Он выбрал биологический факультет — из-за природной склонности к естественным наукам и от великой любви к родной природе-матушке, ко всяким жучкам и козявочкам. Поступил он с первого раза — благо, школа была хорошая, да и с мозгами у Виталия все было в порядке. И началась веселая и не очень повседневная студенческая жизнь.
Первый курс Ларькин провел в родной альма-матери и принадлежащих ей библиотечных залах — с кратковременными перерывами на обед и сон. Учиться ему было легко и интересно, после первой же сессии он заработал повышенную стипендию — и теперь мог жить свободно, как Рокфеллер, не выклянчивая каждое утро у родителей то рублик, то трёшку. Ему уже прочили место в аспирантуре (случай практически небывалый для студента первого курса), и Виталий несся, как он сам чувствовал, на всех парусах к вершинам своей научной карьеры.
На втором курсе к ним пришла новая англичанка — и всё завертелось... Виталию было неполных восемнадцать — ей двадцать девять, но было в ней что-то хрупкое, удивительно женственное и таинственное — такое, чего не было в девочках-ровесницах. Виталий тут же с необычайным рвением засел за иностранную грамматику. На занятиях по английскому он сидел на первой парте и буквально поедал Ирину Сергеевну глазами. Потом оставался после занятий и, прикидываясь дурачком, просил ещё раз объяснить ему спряжение неправильных глаголов. Потом провожал её до дома, рассуждая по дороге об особенностях шекспировского слога...
Однажды она пригласила его зайти. Он краснел до варенорачьего цвета, поднося зажигалку к её сигарете и никак не попадая пальцем на тугое колесико, потом долго мучился, открывая бутылку вина... Когда она своими быстрыми пальцами уже расстегивала пуговицы его рубашки, он дрожал, как кролик, — не от страха, а от какого-то неведомого ему ещё чувства, и проваливался все глубже и глубже — на самое дно ощущений, где реальность просто перестает быть.
Месяц прошёл, как во сне: университет, потом к ней, потом опять к ней — уже домой, если она уговаривала бабушку забрать Алёшку. Он удивлялся: как же всё раньше было — без неё? Он всё чувствовал очень сильно и остро, и не мог без неё, не хотел.
Утром 23 ноября она позвонила ему и сказала, что им срочно нужно увидеться и поговорить по очень важному делу. Виталий мигом выпрыгнул из кровати, ощущение какого-то близкого счастья просто переполняло его. Напевая веселую песенку, он за считанные минуты умылся, побрился и побежал к ней, по пути прикупив около метро на остатки стипендии огромный куст белых хризантем, похожих на кремовое пирожное...
Она сказала Виталию, смущенно терзая пуговицу халата, что к ней возвращается муж: они поссорились и решили некоторое время пожить отдельно друг от друга, но вот сейчас, похоже, всё налаживается. У неё своя жизнь, и ребенок, и муж, которого она очень любит. А с Виталиком ей было очень хорошо, и вообще он славный мальчик, но только не нужно больше всего этого... Она, конечно, виновата перед ним... Но вот сейчас, да, именно сейчас все должно кончиться. И не нужно звонить, и приходить. И вообще ничего не нужно...
Виталий остолбенел, потом уговаривал... Он ушёл, хлопнув дверью — не для неё, а для себя, чтобы навсегда запомнить этот звук и понять, поверить, что он здесь больше не нужен. В этот день он впервые в жизни напился так, что не смог доползти до дома: заночевал на первой попавшейся лавочке, где его благополучно подобрала и отправила в ближайший медвытрезвитель милицейская машина.
А утром пошёл снег. Проснувшись с удивительно ясной и свежей головой на жесткой казенной кровати, Виталий увидел сквозь прутья решетки окно, а за ним — огромное белое пространство, плавно переходящее в небо. И от этой нестерпимой белизны ему стало больно и хорошо. Он был теперь один, он был свободен.
Продолжать учебу казалось невыносимым. Целый месяц Виталий не мог показаться в университете: одна мысль увидеть её там заставляла его сердце бешено колотиться. Целыми днями он бродил по шумным московским улицам, стараясь смешаться с толпой, потеряться в её тупом броуновском движении; иногда он напивался, но в вытрезвитель больше не попадал, всегда упорно и по возможности твердо доползая до родного порога.
Он думал, что его отчислят, выкинут, как шкодливого щенка. Он ошибался. Вузовские стены видели и не такое. Разбрасываться отличниками, как выяснилось впоследствии, никто не собирался.
Как-то раз Виталий, полагавший, что с учебой покончено, обнаружил в почтовом ящике приглашение зайти в ректорат. Были указаны время и номер комнаты. Ларькин явился туда с заявлением: «Прошу отчислить меня по собственному желанию...» — и положил листок перед строгим пожилым мужчиной, даже не поинтересовавшись, кто он такой, решив таким образом объяснить всё.
Мужчина внимательно прочитал заявление, аккуратно положил его в папку для бумаг и спокойно сказал: