или не сядет в уголке с листком бумаги и свинцовым карандашиком. Четыре года, куда деваться, самый почемучий возраст. И я старался по мере своих воспитательных сил Юрке все показывать и объяснять, отвечая на сотни вопросов. В конце концов, именно он будет править дальше, но уже без такого бонуса, как послезнание, так что образование и воспитание наследников как бы и не важнее, чем все прочее.
Но сегодня все закончилось быстро — в дверь постучал мой личный хартофилакс и доложил, что прибыл Андрей Федорович Голтяев.
— Все, Юрка, иди, гуляй.
Княжич скорчил недовольную гримаску, но спорить не стал, слез с коленей и потопал к двери, где его потрепал по голове зашедший Голтяй. По моему знаку боярин сел и принялся излагать свою беду. А я слушал да рассматривал его одежду. Никаких пятнадцати слоев не наблюдалось — ближний круг сознательно или бессознательно подражал моему стилю и вообще поведению. Ни тебе шубы летней, шелковой на беличьем меху, ни тебе ферязи, ни однорядки, ни высокой горлатной шапки.
Шелковая или льняная исподняя рубаха, поверх рубаха красная, то есть сорочка из узорной или полосатой ткани, ну и охабень, только с рукавами нормальной длины и без дурацкого стоячего воротника, натирающего шею, портки, сапоги, златотканый пояс, да шапка с отворотами. Я по жаре еще шейный платок повязывал, чтобы пыль не лезла и шея не сгорала, так рынды все как один собезьянничали, да и кое-кто из старших тоже. Шитьем узорчатым особо не увлекались, следовали моему принципу — дорогая ткань плюс застежки из дорогих материалов. Совсем без понтов нельзя, тут по одежке встречают в самом прямом смысле — смотрят, сколько денег тот или иной прикид стоят и определяют социальную группу носителя. Меня даже пару раз принимали за сына боярского, но свита за спиной быстро обозначала ранг, а по стране шел слух, что государь наш батюшка Василий Васильевич скромен и золотыми одеждами не кичится.
Только с дневным сном я ничего поделать не мог — распорядок подчинялся церковным службам, утреню служат и в четыре, и в три утра, а вечерню часов до девяти, так что если днем не вздремнуть часок-другой, то стремительно накапливается усталость. Поменять бы этот распорядок, хотя бы для мирян, да нереально, это всю церковь сдвигать надо.
Посмотрел я на Голтяя, послушал его жалобы на оскудение и прочую тяжелую жизнь, да и вытащил ящичек заранее заготовленный.
— Хочу, Андрей Федорович, поручить тебе большое дело, новое, никем пока не деланное. Но коли выйдет все — церкви православной и земле нашей великая польза будет.
Голтяй настороженно кивнул, разумно предполагая, что князь может запросто отправить наместником в Чердынь или навесить еще какую докуку.
— Книги нам нужны, много. Библия, Часослов, травники лечебные, Домострой отца Никулы, да мало ли еще каких. Каждой не меньше сотни надо, а то и больше. Вот хочу тебе это дело поручить.
— Да где же я столько писцов найду? — ахнул боярин.
— Писцов не надо, вот смотри, — я широким жестом высыпал на стол отлитые в Устюге литеры.
Он взял одну, покрутил в руках и поднял на меня вопросительный взгляд.
— Это граммы, сиречь буквицы, — я открыл маленький туесок со сложенной в несколько слоев тряпочкой внутри, капнул на нее чернил, выбрал литеру «аз», потыкал ей в тряпочку и приложил к листу бумаги.
— Аз, — подтвердил все еще ничего не понявший Голтяй.
Я взял «зело», потом «есть», «слово», «мыслете», «ерь», «како»… собрал их на глазах недоумевающего боярина в строчку, приложил к тряпочке и оттиснул на бумаге «Аз есмь князь».
Голтяй даром что челюстью об стол не ушибся — таращился, как малолетка на первый увиденный в жизни фокус. Но довольно быстро пришел в себя и принялся соображать, в чем тут подвох:
— Государево титло на бумагах оттискивать можно, а книги от руки быстрей переписывать.
— Это если делать, как я показал. Граммы же можно собирать в строки, строки — в страницы и тискать книги, как печатью.
И тут до Андрея Федоровича дошло. Зрачки его расширились, он замолчал и осенил себя размашистым крестным знамением.
— Чудо Господне, государь, истинно чудо!
— Вот и займись эти чудом. Граммы отлей в числе достаточном, винтовой жом построй, да начинай печатать. Книги дорого стоят, заработать можно много. Но знай, будешь жадничать — отберу дело и передам кому другому.
— А из чего граммы лить?
— Вот расписано, что да как, Лука Болгарин постарался.
Постарался он после вразумления на конюшне — я с самого начала приказал подбирать сплав и записывать все изменения в технологии и рецептуры. Все пока методом тыка, потому без записей никак, так Болгарин, зараза такая, работал ничего не фиксируя, а когда потребовалось предоставить пошаговую роспись, только руками развел. Ну я в сердцах Савватию и отписал — за нарушение прямого приказа великого князя всыпать двадцать горячих. После чего все эксперименты в Устюге пошли исключительно под запись, особенно старался Симон из Дубы, видимо, очень не хотел на конюшню. Или в пермскую ссылку, куда я обещал законопатить следующих ослушников.
— А коли книга лицевая[iii]?
— Рисунки резать на досках, иначе пока никак. Резчиков-то найдешь?
— Найду, княже, найду.
Поскольку Голтяй оставался в некотором обалдении от увиденного и от потенциальных прибылей, мне пришлось втолковать ему основные принципы будущей работы и втюхать долевое участие от банка.
Крестовоздвиженское братство у нас, скорее, касса взаимопомощи, чем банк, потому как церковь весьма не одобряет имание лихвы, то бишь процентов. Но есть и плюс — пайщики-то все солидные люди, при положении и небольших «частных армиях» и вовремя не вернуть взятое чревато среди прочего неиллюзорным шансом получить на свою голову вооруженную разборку. Так сказать, воспитание кредитно-финансовой дисциплины методом непосредственного удара. Вот и к Добрынскому в вотчину я поехал отчасти по делам банка — уж больно он на соседей жаловался.
Двенадцать месяцев в году,
Не веришь — посчитай.
Но всех двенадцати милей
Весёлый месяц май! [iv]
Люблю май. Самый кайф — не жарко, не холодно, все цветет, зелень чистая-чистая и такая нежная, что прямо с ветки съесть можно. А уж в Ополье красота неописуемая — поля, мягкие холмы, волнистые увалы, ширь, через которую издалека тянутся пальцы матерого леса, села да церкви… Уже густо стояли озимые, светлели недавно посеянные яровые пашни, высоко-высоко, так, что и не видно, заливался жаворонок.
Я пустил Скалу шагом, заслушался и пробило меня такое острое чувство Родины, что защемило сердце и перехватило горло. Вот она, моя земля, кровью и потом политая,