и держи себя, не роняй марку. И КВН не бросай. Чувствую, он тебе на пользу идет.
Я написал заявление по собственному и спустился в цех. Петрович ждал меня, уже уткнув руки в широкие бока:
— Явился, — проворчал он. — Я уже думал, прогул тебе ставить или на венок деньги собирать. Думал, машина сбила…
— В кадрах был, — отмахнулся я.
— Вот молодежь пошла, — распалялся мастер. — Чуть, что сразу в тепленькое местечко сбежать норовит. Ты здесь и месяца не отработал, а уже ищешь, где потеплее жопу пристроить.
— Не бухти, Петрович, — улыбался я. — Не думаю, что милиция — это тепленькое местечко. И потом. Это мечта детства. А балалайки делать — это не мое, честно. Не умею я, как ты — руками из дерева шедевры ваять.
Петрович вдруг перестал язвить и серьезно спросил (в первый раз его видел таким, без шуток и подколов):
— Может, останешься? Разряд получишь. Женишься и квартиру от фабрики выбить можно. Сколько я еще коптить небо буду? На кого я цех оставлю? Каждый второй у меня с беленькой дружит. Нет надежды на них. А ты парень с головой. Не пьющий…
— Нет, Петрович. Спасибо, конечно, что не заплевал и не проклял, но я уже все решил. Причем очень давно. Так давно, будто в прошлой жизни произошло это.
— Тьфу, ты! Заплевать никогда не поздно. Только толкового помощника себе нашел, как он убегать намылился!
— Вообще-то, я сам нашелся.
— Иди уже… Работай. Гитары сами себя не склеят. Найденыш.
Я поспешил к станине склеечного пресса. Старая чугуняка, тронутая ржавчиной, судя по всему, вросла в бетонный пол цеха еще со времен царя Гороха и напомнила мне Петровича. Такая же незыблемая и «древняя» твердь, на которой и держалась вся советская промышленность.
Мне будет не хватать фабрики, ее людей, ее порядков. Никогда не думал, что удастся соприкоснуться с жизнью простого рабочего, никогда не думал, что это может понравиться.
— Петров! — сзади раздался знакомый девичий голос.
Я обернулся. Передо мной стояла Зина. На лице маска строгого комсорга:
— Слышала, ты увольняешься. Зайди ко мне, распишись в акте. Ты теперь не в нашей ячейке.
— Хорошо, — кивнул я и отвернулся, делая вид, будто занят очень важным делом, минимум, как сборкой космического корабля.
Краем уха услышал, как Зина испарилась. Ко мне подошел Петрович, приглаживая торчащие в разные стороны кустистые брови. От его цепкого взгляда ничего не скрылось. Он хитро прищурился:
— Из-за бабы уходишь?
— Нет, конечно, Петрович, ты что несешь!
— Правильно, — одобрительно закивал фронтовик. — Без баб никак нельзя, но думать лучше без них. Чтобы мысли в правильных местах рождались.
Мастер постучал пальцем себе по лбу и продолжил:
— Под всех баб не подстроишься, вот будет у тебя одна, тогда другой разговор. Но это уже не баба, а семья называется.
— Ох, любишь ты учить, — отмахнулся я. — Мне до семьи, как русалке до шпагата.
— Молодец, — мастер одобрительно крякнул. — Не торопись. Детей всегда настрогать успеешь, самому вначале человеком стать надобно.
Он вдруг извлек из недр рабочего халата фронтовую закопчённую фляжку и поманил меня заскорузлым пальцем:
— Айда, по пятьдесят грамм фронтовых. Чтобы не пожалел, что ушел…
— Ты что Петрович? — зашипел я, озираясь. — Нельзя же. Ладно, я последний день работаю, а ты?
— А меня-то, кто выгонит? — усмехнулся старик. — Кто работать будет? Я дело передать хочу, а нет никого. Вот, на тебя надежда была. Пошли, смоем горюшко мое.
Мы зашли в закуток, что использовался, как угол для перекура, где можно было посидеть на замасленном продавленном диване и чайку попить. Иногда рабочие умудрялись перекинуться здесь в картишки. Но Петрович их нещадно гонял, а карты забирал.
Мастер извлек из самосшитой лоскутной сумки банку кильки в томатном соусе с красной этикеткой, пучок зеленого лука, краюху черного хлеба и шмат сала, густо облепленный кристаллами крупной соли и дольками чеснока.
Ловко вскрыл немецким трофейным ножом консерву, порезал сало, расстелив в несколько слоев газету, и плеснул на дно двух граненых стаканов граммов по пятьдесят коричневатой жидкости.
Я взял стакан и понюхал. Запах сивушных масел тронул ноздри. Я чуть поморщился.
— Не криви рожу, — Петрович протянул мне кусок хлеба с нарезкой сала сверху, от него пахло чесночком, укропом и домашним уютом. — Самогон добрый, сам делал. На кедровых орешках. Это тебе не водка промышленная, а напиток живой. Его чувствовать надо. Будем! Чтобы девки любили и корешок твердости не терял. Как гриф гитарный.
Дзинь. — Мы чокнулись. Я опрокинул стакан в глотку и закашлялся. Градусов пятьдесят, не меньше. Ядреный. Но зашел хорошо. Фу-ух…
— Да закусывай ты, — похлопал меня по спине мастер. — Тебе еще смену дорабатывать.
Сам он закусил не сразу. Смачно занюхал куском хлеба, втягивая широкими ноздрями черный кисловатый мякиш. Затем плеснул себе еще, а мой стакан отодвинул в сторону:
— Тебе хватит. Мал еще, веса в тебе нет, как у батьки. Вот будешь под центнер, тогда по две сможешь пить.
Петрович хлопнул еще «рюмашку» и зажевал ее красной, как Советский флаг, килькой.
— У-ух… Хорошо. — выдохнул он.
* * *
Я постучал в дверь дальнего кабинета и, не дожидаясь ответа, вошел.
Зина сидела за столом и старательно выводила каракули в каких-то бумажках. Делала очень занятой вид. Вот зараза, даже бровью не повела.
Я кашлянул. Она подняла глаза:
— А, Петров, молодец, что зашел. На, распишись.
Я молча черкнул в каком-то комсомольском журнале и наблюдал за ее реакцией. Она с подчеркнутым официозом взяла журнал у меня из рук, захлопнула его и сказала:
— Вот и все, Петров, теперь ты больше не наш. Удачи на новом месте.
— Спасибо, — ответил я, повернулся и направился к двери.
— Куда хоть уходишь? — не выдержала и бросила вдогонку Зина.
Я остановился в дверях, скрыв улыбку, обернулся:
— В ментовку.
— А-а-а… — кивнула Зина. — Нормально.
Голос ее в этот раз чуть дрогнул, а в