* * *
Незадолго до отъезда Павел посетил меня в Зимнем дворце. Выглядел он одновременно и примирившимся с судьбой, и горделивым: так держит себя человек, потерпевший поражение от превосходящих сил, но полагающий, что сражался до конца. Думаю, он даже рад был, что всё, наконец, разрешилось; по крайней мере, они с Марией Фёдоровной уже вовсю строили планы своей будущей независимой жизни.
Бедняга. Съехать от мамы на четвёртом десятке — это что-то!
— Ну что, сын, — меланхолично спросил он, пытливо глядя мне в глаза — приезжать-то будешь?
— Конечно, батюшка! — как можно радушнее ответил я.
— Значит, не будешь. Жаль… Ну, хотя бы для портрета тогда изволь попозировать Ивану Петровичу!
— Конечно же, в любое время!
Еще несколько мгновений он вглядывался в моё лицо; затем, круто развернувшись на каблуках, как он это всегда любил, чеканным шагом вышел вон.
Иван Петрович Вуаль (в девичестве — Жан Луи) был «придворным живописцем» гатчинского семейства. Он уже неоднократно рисовал нас с Константином, и теперь, когда «родители» отбывали в Гельсингфорс, должен был сделать наши портреты «на память».
В тот же день почтенный живописец запросил, когда может рассчитывать на моё время, и мы посредством записочек через пажей и лакеев (местный вариант Вотсапп, только тариф совершенно немилосердный) согласовали время. В назначенный день он пришел с мольбертом; мальчик-помощник тащил за ним кисти и краски.
— Ваше высочество, — поклонившись, Иван Петрович продемонстрировал свой тщательно напудренный парик — неужели вы будете позировать в таком виде?
Господин Вуаль был художником старой школы, — это значит, он привык писать портреты с персоны «при полном параде». Где то в далёкой Европе только зарождались новые традиции, когда модель находится в более свободной, динамичной позе, и не такой парадной одежде; что называется, «в дезабилье». Разница тут, примерно как между фото на паспорт, и снятой на смартфон студенческой вечеринкой. В общем, живописец хотел бы увидеть меня в другом одеянии, но меня мой лёгкий, крашеный индиго сюртучок вполне устраивал.
— Извольте, я надену орден. Игнатьич, помоги-ка мне!
— А орденская лента? А бриллиантовый эполет?
Ненавижу орденскую ленту — она делает меня похожим на свидетеля на свадьбе. Бриллиантовый эполет — тоже так себе удовольствие. Ходишь с ним, как Киркоров в сценическом костюме, и думаешь постоянно: «и сколько там крепостных душ я так небрежно таскаю на плечике?»
— Но право, Иван Петрович! Вы же мастер, высочайшего уровня виртуоз! Надобно будет, пририсуйте потом!
— Ах, принц Александр, вы с братом всегда причиняете столько хлопот! Лучше бы вам брать пример с ваших сестёр. Они всегда для портрета наряжены в лучшее платье!
Но я надел один лишь знак ордена Андрея Первозванного. Третьего дня императрица, явившись ко мне поутру, с торжественным видом вручила еще и знак ордена Св. Георгия, причем сразу III степени. «За геройские действия при достославном Выборгском деле». Признаться, было чертовски неловко. Никакого героизма я тогда не проявил, в опасности побывал не более, чем еще 800 офицеров и нижних чинов линкора «Иоанн Креститель». Хотел было отказаться, но, зная, как болезненно Екатерина относится к такого рода афронтам, сначала посоветовался с Николаем Ивановичем… и не стал отказываться. Впрочем, надеюсь всё-таки избежать участи незабвенного Леонида Ильича, тем более что ордена тут — целые тарелки золота и бриллиантов!
Покачав укоризненно седеющей, с редкими длинными волосами головой, Иван Петрович разложил мольберт и принялся за привычную работу.
— Пожалуйста, не шевелитесь! Прошу, ваше Высочество, поднимите голову чуть выше! Да, так!
Терпеть не могу позировать. До того дурацкое занятие — стоять на одном месте в застывшей позе и хлопать глазами. Но, увы, это часть придворной жизни. Зато никто не дёргает, и можно немного побыть наедине со своими мыслями. Редко такое бывает… и это тоже часть моего нового статуса.
Сказать, что отношение ко мне переменилось — то же, что не говорить ничего. Нет, со мною и ранее все были отменно вежливы, но теперь только что не облизывают! Не знаю, надолго ли хватит мне вынесенного из прежней жизни скептицизма и здравого смысла, пока я не уверую в собственный божественный гений, но что-то подсказывает, — «бронзовение» не за горами. Чёрт, надо с этим что-то делать, а то очень скоро потеряю связь с реальностью, и здравствуй, табакерка в лоб.
Кстати, о табакерках, и тех, кому они более не грозят. Павел, конечно же, никогда не поймёт, что я спас ему жизнь. Для местных родителей я навсегда останусь предателем, узурпатором и мерзавцем. Жаль, но что поделать — некоторые люди не способны разглядеть за деревьями леса.
Впрочем, ладно, эту страницу мы перевернули. Гораздо важнее, что подумает про всё это «благородное российское дворянство». Боюсь, здесь меня ещё ждут неприятные сюрпризы… Вон, граф Безбородко: ведь улыбался, кланялся, был всегда исключительно вежлив (как, впрочем, и я с ним), а вот, поди же ты… Самое обидное, никто и них так и не узнает, от какой задницы я их спас, насколько лютый административно-полицейский идиотизм ожидал их с «законным наследником»! Нет, реально, после такого правителя можно было бы не делать вообще ничего, и тебя на руках будут носить. Причем, возможно, как раз за то, что ничего не делаешь!
Впрочем, не дворянством единым… Третье сословие должно оценить мои дела по заслугам. Конечно, у нас далеко не Франция, но, как знать: если дать этим людям шанс, возможно, они дадут еще сто очков вперёд всем этим «благородным родам».
Месье Вуаль старается, аж взмок от усердия, перенося на холст мои подростковые черты. «Живой фотоаппарат», так сказать! Столько усилий ради такой малости: ведь этот портрет навсегда останется в какой-нибудь художественной галерее Гельсингфорса. О чём будут думать люди, когда станут разглядывать его? «Что за странный чувак с длинным носом и завитыми волосами?» Кстати, а что там у него получается?
— Нет, нет, ваше высочество! Не смотрите сейчас, картина не готова. Вы себя не узнаете!
Ах, милый мой Иван Петрович, в девичестве Жан-Луи Вуаль! Я в любом случае себя не узна́ю — до сих пор не привык к своему новому облику. Четыре года пролетело, как во сне. Моё тело за это время вытянулось так, что я теперь лишь немногим ниже взрослого мужчины. Воспоминания и опыт новой жизни переплелись со старой, да так, что уж и не знаю даже, кто я на самом деле — уроженец конца 20 века, один из многих сотен миллионов, или цесаревич Александр Павлович, один на сотни миллионов, лишь фантомной болью хранящий воспоминания о событиях, навсегда отправленных мною в небытие. Станет ли мир лучше? Как знать! Грозное будущее полыхает перед моими глазами миллиардами рождений, отражаясь мириадами смертей; и где-то там, в этой «статистике», притулились мои собственные родители, которым, возможно, теперь уже не встретиться, а может быть, и не родиться. Что мне теперь гнев Павла, что разочарование «матушки» Марии Фёдоровны?
Человеческую природу трудно изменить. Конечно, будут ещё и войны, и голод, и болезни. Но, может быть, мне удастся хотя бы немного что-то изменить? Может, не будет Дахау и Треблинки, не случится этих диких по своей запредельной жестокости мировых войн… а может быть, грядущее будет еще хуже. Я ведь ни Хери Селдон, или как его там, способный рассчитать все на 30 тыс. лет вперед, и даже высочайший пост императора всероссийского делает меня всего лишь лягушкой, забравшейся в своем болоте на невысокую кочку. Где он, Священный Грааль человечности, как побудить сердца к возвышенному и доброму?
— Я окончил, Ваше высочество. Нет, посмотреть пока нельзя! Мне еще надо его доработать, но можно обойтись уже без позирования.
Наконец-то. Только вот, добрый Жан-Луи, без позирования мне теперь до скончания лет не обойтись.