Как хрупка человеческая жизнь! Стоит температуре подняться на несколько градусов, как человека начинает трясти. Стоит ей на те же пару градусов упасть, и человек начинает умирать. Я втащил умирающего Соли в хижину, разостлал меха, зажег горючие камни и поставил кипятиться воду. Я надеялся влить в него немного горячего кофе, чтобы прогреть как следует. Но не успел я всыпать порошок, как дрожь, сотрясающая Соли, прекратилась и он впал в гипотермическую кому. Кожа у него посинела, дыхание стало мелким и прерывистым. Я пощупал его лоб – он был холодный как лед.
Он, как-никак, доводился мне отцом – поэтому я разделся догола и залез к нему под шкуры. Больше мне ничего не оставалось. Затылком я чувствовал мягкий шегшеевый мех, а грудью прижимался к его волосатой спине. Его холодные оцепеневшие ноги приникли к моим. Я боялся открыть рот, чтобы туда не попали его длинные волосы. Я обхватил его руками. Деваки, когда им нужно отогреть замерзшего охотника, принимают именно такую, до омерзения интимную, позу. Мне невыносимо было даже прикасаться к нему, и все-таки я обнимал его, прижимая к себе, переливая в него тепло своего тела. Так мы пролежали довольно долго. Шкуры хранили тепло, и Соли начал дрожать. Видя, что он ожил достаточно, чтобы оставить его одного, я приготовил кофе и поднес кружку к его губам. Так я отогревал его весь день, а под конец нажарил тюленины, и мы поели, макая мясо в растопленный жир. Подкрепленный Соли посмотрел на меня и спросил:
– Это ведь не ты пытался убить меня, нет?
– Нет, Соли, не я.
– Значит, смерть Жюстины и мое участие в Пилотской Войне, все это безумие – глупая ошибка?
– Это трагедия.
– Скорее ирония. – Он провел пальцами по своим массивным бровям. – Когда Жюстина ушла, когда я ее ударил – для нас, для меня уже не было пути назад. Это был худший момент в моей жизни. Это мое алалойское тело – я мог бы переделать его заново, но оставил как напоминание. Чтобы наказать себя. А ведь если бы не это тело и не твоя помощь – мне бы конец.
Мы постарались лечь как можно дальше друг от друга, но все-таки оставались под одним одеялом. Его дыхание пахло кофе и кетонами, порождаемыми нашей сугубо мясной диетой: организм перерабатывал белки в глюкозу. От Соли пахло и другим – в основном гневом, страхом и возмущением.
– Напрасно ты мне помог – ты просто не мог по-другому, да? Ты это сделал, чтобы отомстить мне.
– Нет.
– Тебе ведь нравится чувствовать себя святым, верно?
– О чем это ты? – спросил я, хотя прекрасно знал, что он имеет в виду.
– Еще до того, как у тебя появилась хотя бы малейшая причина… Помнишь ту ночь в баре? Когда Томот назвал тебя бастардом? Ты сразу вышел из себя, так?
– Тогда я не умел себя сдерживать.
– «Наследственность – это судьба», – процитировал он.
– Я в это не верю, – сказал я, поджаривая над огнем селезенку.
– Во что же ты веришь?
– Я думаю, мы способны изменить себя, переписать свои программы. В конечном счете мы свободны.
– Ошибаешься. Жизнь – это ловушка, и выхода из нее нет.
Соли помолчал, пережевывая селезенку. Его волосатый живот поднимался и опадал в сравнительно теплом воздухе хижины. Прожевав, он сказал:
– Поговорим о фраваши, столь любимых нами инопланетянах. Хранитель их всех изгнал бы из Города, если б мог. Это их учение об абсолютной судьбе – об ананке, как ты ее называешь. Ты прислушивался к ним больше, чем подобает человеку, так ведь?
Я никогда не слышал прежде, чтобы Соли так философствовал, поэтому позволил ему продолжать.
– Свобода воли! Ты когда-нибудь задумывался над этим термином, в том смысле, в каком употребляют его фраваши? Это же оксюморон, столь же противоречивый, как «жизнерадостный пессимист» или «счастливая судьба». Если вселенная жива и обладает сознанием, как веришь ты, если она движется… если у нее есть какая-то цель, то мы все рабы, ибо она двигает нас к этой цели, как шахматные фигуры. И нам неведомо, в чем заключается игра. Так где же тут свобода? Хорошо толковать об ананке, о слиянии наших индивидуальных воль с высшей волей – ты ведь в это веришь? – но для человека ананке означает ненависть, несчастную любовь, отчаяние и смерть.
– Нет. Ты все не так понимаешь.
Он выплюнул мелкий хрящик на утоптанный снежный пол.
– Так просвети меня.
– Мы свободны лишь как часть целого, а не абсолют. Свободны в известных пределах. В конечном счете наши индивидуальные воли действительно составляют часть воли вселенной.
– И ты в это веришь?
– Так учат фраваши.
– В чем же она, воля вселенной? – спросил он, бросая пригоршню снега в кофейник.
Метель забрасывала хижину снегом, в щели единственной незаметенной, северной стены сочился серый свет.
– Не знаю, – ответил я.
– Но думаешь, что это когда-нибудь откроется тебе?
– Не знаю.
– Весьма самонадеянная мысль, тебе не кажется?
– Зачем же еще мы здесь? Открытие или созидание – в конечном счете это одно и то же.
– Действительно, зачем мы здесь? Вот кардинальный, хотя и банальный вопрос. Мы здесь для того, чтобы страдать и умирать. Мы здесь потому, что мы здесь.
– А вот это уже чистой воды нигилизм.
– Как ты самонадеян. – Он закрыл глаза и скрипнул зубами, как будто во сне. – Полагаешь, для тебя есть какой-то выход?
– Не знаю.
– Так вот, никакого выхода нет. Жизнь – это ловушка, каким бы ни был твой жизненный уровень. Серия все более хитрых ловушек. Хранитель прав: жизнь – это ад.
– Мы сами творим свой ад.
Он соскочил с лежанки. Он стоял голый на снегу. Под кожей выделялись длинные плоские мускулы, точно намотанные на деревянный каркас ремни. Тонкая тень легла на закругленные белые стены.
– Половину своего ада создал я, а другую половину создал для меня ты.
Я, разрумянившись в тепле хижины, ответил насмешливо:
– Наследственность – это судьба.
– Будь ты проклят!
– Свой рай мы тоже творим сами. Мы сами себя творим.
– Нет уж. Поздно.
– Поздно никогда не бывает.
– А для меня вот поздно. – Он втер немного жира в обрубки своих пальцев. – Самоуверенность, везде самоуверенность – вот от чего мне тошно. Но ничего, скоро этому придет конец. – Он бросил на меня взгляд, где к обиде и ненависти примешивалось уважение. – Во всем племени деваки нет никого, кто устал или стыдится быть человеком, кто хочет быть выше того, что он есть. Вот почему я никогда не вернусь в Город.
В ту ночь мне приснилось будущее – Соли и мое. Скраерский сон длился до рассвета, потом я выпил кофе и скраировал еще половину вьюжного дня. Мне хотелось показать Соли то, что я видел, объяснить, что жизнь не ловушка – во всяком случае, не больше, чем та, которую мы строим из своих заостренных костей и тугих жил своих сердец. Мне хотелось объяснить ему простейшую из вещей. Вместо этого я встал и начал одеваться, сказав:
– Метель скоро утихнет. Еще до ночи.
Соли сидел, закутавшись в меха, и приделывал к своему копью новый наконечник (старый обломился, застряв в стенке трещины). Он посмотрел на меня с отвращением, которое всегда питал к скраерам, и промолчал.
– Хранитель близко, – продолжал я. – В пятнадцати милях к северо-западу. Три его собаки больны и лежат в хижине, и аклия, которую он вскроет сегодня, окажется пуста.
– Скраерский треп.
– Если ехать всю ночь, утром мы застанем его врасплох.
– Если мы поедем ночью, то провалимся в первую же трещину.
Я стал кроить из нерпичьей шкуры сапожки для собак.
– Нет. Я знаю, где расположены трещины.
– В темноте мы будем ездить по кругу.
– Нет. Ночь будет звездная. Найдем дорогу по звездам.
Он улыбнулся при упоминании этого старинного способа и кивнул.
– Ладно, пилот, – будем держать путь по звездам, если они выглянут.
Когда стемнело, ветер дул с севера, унося остатки теплого воздуха и снежные клубы. Стало очень холодно, и на небо, черное, как одежда пилота, высыпали звезды. На севере горела Шонаблинка, на западе высоко над горизонтом мигал шестиугольник Фравашийского Кольца. Мы погнали нарты на северо-запад по шелковистому новому снегу. Собаки, наверное, думали, что мы рехнулись, заставляя их тащиться ночью по грудь в снегу и огибать опасные трещины. Среди ночи ударил жестокий мороз. Воздух стал как замороженный кислород, и губы у меня так застыли, что я не мог ни свистеть, ни говорить. Мы молча ехали по льду, каждую складку и впадину которого я видел в своем скраерском сне. Трещины нам не попадались. Остановились мы только однажды – вскипятить воду для кофе. Я не сводил глаз со звездного неба и с горизонта. В предутреннем сумраке я увидел крошечный снежный бугорок на огромном белом бугре планеты.
– Вон она, хижина Хранителя, – показал я. – Видишь?
– Вижу. Ты был прав.
Он свистнул Кури – я снова подивился его мелодичному свисту, его умению обращаться с собаками – и мы двинулись против ветра по занесенному снегом морю.