бессвязных словах и в слезах изливала ему свою душу.
Он со всем соглашался, и разговор их со временем гармонизировался. Органист поддакивал, подхватывал и завершал ее фразы единственно правильным образом, и Лили рассказала ему все, потому что, похоже, заклятие «никто не должен знать» исчерпало себя и более не имело никакой ценности – в том числе и для нее самой.
− Погоди-ка, − сказал ей учитель музыки, знавший всех детей, и приложил пальцы щепотью ко лбу. – Я Йозефа Миллера помню, сына почтмейстера. И Клауса Келлера помню – кто ж его не помнит, с таким-то папой. И Михеля помню, он из ваших был самый заводной. А Петера твоего не помню, хоть убей. На музыку твои слова о нем положить могу – а пацана не вижу.
Лили молча сглотнула. Было довольно холодно, невзирая на кофе, и она сидела, обхватив себя руками. Она и сама тосковала по Петеру так, как тосковала о лете, и чем дальше, тем меньше видела в том разницы. Стены вокруг нее были так холодны, а может, то была холодна оболочка, в которой билось ее бедное замерзающее сердце.
− Если вообразить все это, − органист обвел руками все вокруг себя, − как законченное, целостное музыкальное произведение, то могла бы ты представить тут своего возлюбленного как музыкальную фразу в этом большом и едином целом?
По мнению Лили Петер был бы доминирующей темой в мире вокруг него: гремящей радостью бытия, темой победы добра, наличием милосердного бога, не позволяющего злу вершиться и уж тем более – торжествовать. Но он был прав. В этом мире нет и не могло быть Петера.
− Ты можешь все, − сказала она бедному безумцу, вполне отдавая себе отчет в том, что на путях разума тут едва ли сыщется ответ. – Что нужно сделать, какую цену заплатить, чтобы вернуть Петера? Я готова.
Он грустно покачал головой.
− Если бы это было возможно, − сказал он, поправляя очки, − я вернул бы их всех. Вас всех. Нас всех. Даром.
ОП! Они Прилетели!
Надо же, я пишу эту фразу, эти два слова из двенадцати букв, без содрогания, не оглядываясь по сторонам, не ожидая ни звонка в дверь, ни стука прикладов в филенку… Или все-таки ожидая? Нет, поздно…
Я пишу эту фразу БЕЗ СТРАХА – вот что самое удивительное. А почему я пишу ее без опаски и без того самого ожидания, – об этом потом, потом. Если, конечно, хватит места и времени.
Они Прилетели.
Нет, ну до чего же вкусно, и привольно, и беззастенчиво так писать. Ах, свобода! М-да. Свобода… У гробового входа…
Не начать ли по порядку?
Итак, Они Прилетели. (Ну вот, опять!)
Это все знают, все помнят, только боятся сказать, написать, прошептать, напеть, пробумбумкать, страшатся вспомнить, ужасаются хоть как-нибудь проявить отвагу памяти, безрассудство гиппокампа, блажь лимбической системы.
Сначала, правда, никто и не понял, что Они Прилетели (эх, сладко звучит!). Просто в небе расцвела звезда. Или всплыла самосветная медуза. Или взорвалась шутиха. Или лопнул огненный пузырь. Легко сказать – в небе. На самом деле, как раз в небе ничего и не было видно. Особенно в небе Северного полушария. Потому что шутиха взорвалась, во-первых, в созвездии Золотой Рыбы, а во-вторых, страшно далеко – в пятидесяти миллионах километров от Земли. И была эта сияющая медуза совсем маленькая. Только в телескоп можно различить.
Вот чилийский Очень Большой Телескоп этот пузырь и засек. А потом и Большой южно-африканский телескоп подтвердил, и Магелланов телескоп, который опять-таки в Чили. Ну, и «Хаббл», разумеется, тоже.
Шутиха, как все помнят (но боятся вспомянуть), была очень недолгой. Раз – и нет ее, словно никогда и не взрывалась. Зато практически мгновенно расцвела другая звезда – в созвездии Мухи. Это потом стало ясно, что звезда одна и та же, а тогда казалось – совсем другая. Новая медуза всплыла гораздо ближе к Земле – в 20 миллионах километров. Когда же и этот блескучий пузырь погас – лопнул, разлетевшись сверкающими ошметьями, – вспыхнула третья шутиха (ну, конечно, все та же, только считалось – третья). Эта объявилась уже в Северном полушарии – в созвездии Сетки, и от нее до Земли было рукой подать – какие-то полтора миллиона километров. Тут, конечно, на медузу нацелились едва ли не все обсерватории мира – и Ликская, и Архенхольда, и Пулковская, и Паломарская, и Кека, и Карла Шварцшильда; наш Большой азимутальный телескоп, что на горе Семиродники, тоже свою лепту внес.
И пошли космические фотографии – одна другой краше, даром что компьютерами расцвеченные. Как публика фотографии увидела, – все ахнули. Ну, может, не все, но те, кто постарше, – с непременной обязательностью. Потому что на снимках этих, если разобраться, – не звезда, не шутиха, не пузырь, а самое настоящее Петрозаводское диво (правда, то диво было в земной атмосфере, это же – как выразился бы давно покойный Абрам Рувимович Палей – в просторе планетном {1}). Вот почти такое же диво, разве что всех мыслимых красок всех немыслимых радуг на свете:
{2} Кто знает, если все обойдется и если Интернет снова заработает, по этой ссылочке можно будет и сходить.
Ассоциация с Петрозаводским дивом сработала… на диво хорошо (а как иначе? по-другому и не скажешь). Тут уж самый распоследний бомж, самый безбашенный хипстер, самая гламурная фря, самый отчаянный вермиколог, давший клятву не отрывать глаз от земли, – все поняли: ОНИ ПРИЛЕТЕЛИ!
Дальше, как опять-таки всем хорошо известно (только прочно забыто), пошел сплошной фейерверк: шутихи взрывались в созвездиях Журавля, Рыси, Зайца, Малого Коня, Большого Пса – и все ближе, ближе, ближе к Земле, пока наконец пузырь не лопнул прямо над небоскребом Бурдж Халифа, осыпав Дубай неощутимым золотым дождем, а следом (ну, может не прямо следом, минут через пять) – бум! хрясь! плямс! – из расцветшей в сером псковском небе медузы вывалился Аккордеон и беззвучно и аккуратно угнездился на околице деревни Малый Храп, что к юго-востоку от Порхова, на берегу Шелони.
{3}
Почему Аккордеон? Зачем Аккордеон? С какой стати Аккордеон? А это уж надо спросить тех, кто так окрестил ссыпавшуюся с по-над облаков хрендубовину. Только вот не спросишь. Тех, кто