и ярче.
Боря гладил его лицо, и я вдруг по-новому, как никогда прежде ясно, увидел, до чего они похожи.
Боря и Володя были одного роста, Боря чуть опережал в физическом развитии, выглядел постарше, и их с Володей часто принимали за двойняшек.
Раньше я совершенно легко мог сказать, чем Боря и Володя отличаются при всем их потрясающем внешнем сходстве. У Володи волосы были намного темнее и глаза тоже были темные. У Володи был мягче овал лица – менее острый подбородок, но и менее круглые щеки. У Володи меньше шелушился нос (хотя в остальном их носы были совершенно одинаковы), его губы были чуть тоньше, а разрез глаз – чуть более вытянутым.
Теперь это все совершенно отступило, детали ушли на второй план, и я не мог отличить братьев, особенно в этой темноте. Боря стоял у камеры или лежал на ее полке? А Володя?
Я не мог поверить, до чего же они схожи. Но в то же время до чего они стали разными. Разными не в своих прижизненных чертах, нет – эту разницу проложила смерть.
Лицо Володи совсем осунулось, кожа туго натянулась, приобрела странный, искусственный вид. Его нельзя было перепутать с живым мальчиком, так на него похожим, стоявшим у камеры, нет.
Нельзя было, но и можно – до чего странно.
– Как живой, – прошептал Боря.
Но он обманывался. В Володе не было ничего живого. Я прижал руку ко рту, а Боря наклонился к брату.
– Можно сделать так, чтобы его не вскрывали? Не хочу, чтобы кто-то в нем копался своими идиотскими железными приблудами.
Андрюша ходил вокруг, осторожно открывал камеры, заглядывал внутрь, а мы с Борей все стояли над Володей. Боря гладил его волосы, лицо, самыми кончиками пальцев, будто хотел все запомнить в деталях.
И я понял, для чего.
Очень скоро, если все пойдет правильно, Боря сможет увидеть это лицо в зеркале, когда захочет. Но для этого необходимо помнить.
Это будет легко, изменить нужно совсем немного деталей.
Мысль показалась мне очень жуткой.
Боря покачивался.
– Тебе было больно? – спрашивал он тихонько незнакомым, нежным тоном. – Больно?
И отвечал сам себе:
– Тебе было больно. Сейчас тебе не больно.
Борю так сильно трясло, словно бы он уже плакал. Но он не мог.
Я сказал:
– Поплачь. Тебе станет легче.
Боря показал мне зубы, оскалился.
– Мужчина должен не плакать, – сказал он.
Мне хотелось дотронуться до Володи (я знал, что это – последний раз, больше никаких пробежек и разговоров, и я никогда не дотронусь), но я не мог. Мне было страшно и противно.
Я еще помнил, как звучит Володин голос. Голоса ведь почти неповторимы (бывают похожие голоса). А ведь это просто звук, который получается при проходе воздуха из легких через гортань.
Ничего сложного.
И все-таки я этого голоса больше не услышу. Борин похож, но не идентичен. Вряд ли Боря сумеет разобраться, как так изменить свой голосовой аппарат.
Я не услышу.
Боря, его всего сотрясали сухие спазмы, наклонился к Володе и шепотом запел (не знаю, можно ли запеть шепотом, но Боря запел так) песню из мультфильма про медвежонка Умку.
Песню про корабли, льдины и созвездия.
Наверное, ее будут знать все и всегда: там твои соседи, звездные медведи, светят дальним кораблям.
Это очень старая песенка, как и мультик. И красивая.
Я знал, почему именно эта песня. Володя всегда говорил, что в детстве помнил только ее, ее и пел, по делу и без, для Бори, маленького и глупого.
Я отвернулся, сцена показалась мне слишком личной, я не мог с ней справиться.
Я думал: сейчас он заплачет, но Боря не заплакал. Сухие спазмы продолжались, и я подумал о тех, других, что охватывали и его и меня в тот день, когда умер Володя.
Я так и не сказал Боре, что я чувствовал, как он тонет (и как он вцепляется, карабкается, и как с этим нельзя бороться).
– Боря?
Я позвал его, он не ответил. Когда я обернулся, то увидел, что у Бори из носа течет темная-темная, странная кровь.
Я испугался, бросился к нему. Боря подставил руки под черную кровь.
Мы вместе опустились на холодный кафельный пол, над нами было дно камеры. Я не знал, что с ним происходит, тоже бестолково подставлял руки и ловил кровь, мы все в ней перемазались.
А потом вдруг у меня возникла странная, сумасшедшая мысль, которую я счел абсолютно верной, до сих пор и не знаю почему.
Я понял, что Боря так плачет.
– Тихо, тихо, – сказал я. – Бедный ты мой товарищ.
Я снова подставил руки под его горячую кровь.
– Не надо, – сказал я. – Нужно плакать, как человек. Обязательно нужно плакать, это совершенно необходимо. В этом случае ничего постыдного нет. Нет ничего стыдного в том, чтобы сейчас заплакать, как человек.
– Я так сильно кровоточу? – спросил он. – Страшно тебе?
Я крепко обнял его, как самого лучшего друга, как обнимал бы Андрюшу, случись у него такая беда.
– Не страшно, – сказал я, посмотрел вверх, на дно камеры. Над нами лежал Володя, и мне предстояло попрощаться с ним сейчас. Дальше откладывать было нельзя – тело увезут в Москву. Я не увижу.
И я расплакался по-настоящему, чистыми, обычными, стандартными слезами. Я расплакался, потому что скучал, потому что дружил, потому что расставался.
Я прижимал к себе Борю и сквозь слезы ему говорил:
– Ты тоже должен плакать.
Не знаю, сколько раз я это сказал и помогли ли мои слова, но Боря заплакал. Он больше не кровоточил. Мы сидели, обнявшись, перемазанные странной черной кровью, и беззвучно плакали.
Я очень крепко обнимал Борю, может быть, ему было больно. Но я хотел, чтобы он знал, что я его не оставлю вот так.
Говорят, слезы очищают душу. Это не просто метафора – со слезами выходит гормон стресса, кортизол.
Мне стало чуточку, но легче. Будто я тащил большой и тяжелый рюкзак, а теперь из него убрали, например, эмалированную чашку.
Все остальное осталось и было тяжелым.
Но чашку я уже не должен нести.
Не знаю, сколько мы просидели вот так. В конце концов Андрюша, очень грустный, но с сухими глазами, подошел к нам и сказал, что нужно идти.
За окном стало уже совсем светло.
Обычно на вещи легче глядеть в утреннем свете, но не на все.
Мы с Борей и даже Андрюша, который взял нас за руки, все перемазались кровью, а Володя был такой чистый-чистый и белый.
А если бы