И вот стою я на сцене, напротив Фамусов, Страхович Юрка его исполнял. Вспомнил я, как вчера, ребята с ним во главе, волокли меня в парикмахерскую побрить, и такой смех меня стал душить, пришлось, даже, лицо платком прикрывать. Юрка по ходу пьесы глянул на меня и, вместо того чтобы строгим голосом дать мне приказание что-то принести, затрясся от смеха! Зал дрогнул и загрохотал хохотом. Учительница литературы кипела от злости: «Как вы посмели такое!», а мы, притупившись для приличия, сказали: «Так «Горе» — это же комедия».
Школьные годы подходят к концу, в мае и война кончилась! А по литературе оказалась «3».
Чтоб подзаработать, стали мы артистами Мариинки — нанялись в миманс. Платили нам 5 рэ. Было не без потехи — один раз, не помню кто, кажется Лёнька, вышел на сцену прямо из декораций, а кто-то другой, чтобы заплатили чуть побольше, загримировался в «Аиде» негром, мы уже уходим, а он всё ещё отмывается! Юрка Енокян потом пошёл в тот театральный институт и стал актёром ТЮЗа, а сейчас мы с ним после школы, ходим по дворам и пилим-колем-носим дрова — отопление ещё не везде наладили, а нам нужны денежки на карманные расходы. Отца у него расстреляли в 38-м — «10 лет без права переписки». Как-то зашли мы к нему домой погреться, вижу на стене картину настоящую, маслом. Смотрю на подпись — Маковский! «Откуда эта картина у вас?» — спрашиваю, Юркина мама говорит: «Это мой дядя написал и мне оставил» — его могильную плиту через много лет я видел на Русском кладбище в Ницце. Я у Юрки спросил, почему он Енокян, а не Маковский, а он: «Так получилось…»
Моя мама вернулась из Воркуты одна, сестру мою оставила у знакомых — там оказались Клоссы, дети соратников Костюшки. Их, потому что фамилия сходна с немецкой, да они ещё и поляки, направили в «трудовую армию», как и немцев из Поволжья и других наших городов, что жили здесь ещё со времён Екатерины. Мама сказала, отец просил, чтобы я приехал повидаться, и мы решили, что я сдам выпускные экзамены и тогда поеду к нему в Воркуту.
«Моя мама — Шамовская Людмила Вениаминовна».
1946
Довоенные мои школьные приятели Серёжка и Димка поступили в лётное училище, мне тоже опять загорелось стать лётчиком. Помчался я на Международный, в приёмную комиссию. Посмотрел на меня офицер, странно так ухмыльнулся и говорит: «Тебя? Нет, для вас приём окончен».
Кое-как сдал экзамены, получил Аттестат и подал заявление в строительный институт на архитектурный факультет. Мама пообещала заняться моим будущим — приёмом в институт, а меня отправила в Воркуту, к отцу «на свиданку». Ехать надо было через Москву, и я туда полетел, натурально полетел, впервые в жизни полетел на самолёте, «Дуглас» назывался. В Москве познакомился с папиными родственниками и моими двоюродными братьями. Из Москвы на поезде отправился в далёкую Воркуту. Поезд шёл сначала через Горький — теперь опять Нижний Новгород — в Вятку-Киров, там пересадка на Киров-Котлас, а в Котласе вагоны прицепили к спецпоезду, он довёз мимо Ухты до Кожвы, что на берегу реки Печоры. Поезд идёт так медленно, приближаясь к Ухте, что многие пассажиры выпрыгивают из вагонов и я тоже, чтобы выкупаться в рядом бегущей речке. В Кожве долгая остановка — всех проверяют, вагоны солдаты с собаками обыскивают и опять надо платить 25 рэ — за переезд по мосту через эту Печору, сделанному во время войны из железа для Дворца Советов, а за мостом, на станции Печора, снова плати за проезд по железной дороге МВД до Воркуты.
У Инты замечаю, что лес стал пожиже. Между Интой и Воркутой от этой железной дороги отходит ветка на восток. Спрашиваю, куда это? Рассказывают, что это недостроенная дорога на Норильск. Этот кусочек доходит до левого берега Оби, до Лабытнанги, напротив за рекой — Салехард. У Норильска тоже есть кусочек этой дороги — от правого берега Енисея, Дудинки, до Норильска. Позже я летал в Норильск по делу, проехал на электричке от аэропорта «Надежда» до Норильска по этому кусочку. А между Обью и Енисеем — полупровалившиеся насыпи, брошенные паровозы, теплушки, опустевшие остатки лагерных бараков, обломки деревянных тачек, носилок, и кое-как сколоченные кресты, а то и просто бугорки, бесчисленных могил — результаты трудов нашего любимого отца, Корифея и «Великого Менеджера». Этот кусочек от Оби до Енисея всего (!) 1200 километров по тундре, у Полярного Круга!
Подъезжая к Воркуте, решил почиститься, выкинуть крошки из сумки, остатки маминой еды и заплесневевшие прянички — тут парнишка, сосед по полке, дёрнул за рукав: «Ты что, сдурел, этоже еда, отдашь, кто поросит, или сам увидишь, кому надо, не все просят» Поезд подошёл, остановился, встречающих много, высматриваю отца. Заметил, вижу, стоит маленький такой, фуражечка непонятного вида, сам в чём-то сером, замахал ему, закричал, а он меня не узнаёт, не обращает внимания на мои крики. И немудрено, 9 лет прошло, «собака вырасти могла». Соскочил, подбежал, обнялись, расплакались…
Привёл он меня в барак на берегу реки, где теперь живёт, выйдя за зону, тут и сестрёнка меня встречает, и стали мы пировать. Отец поседел, лысина стала ещё больше, а усов-бороды нет, и глаза невесёлые. Разговорились, папа долго рассказывал про людей и жизнь в лагере. Я же молодой да глупый, сказал сдуру «Вот ты коммунист, хвалишь Ленина за НЭП, Сталина за победу над фашизмом — а твои однопартийцы скрутили тебя и заключили за решётку, почему же ты ими восхищаешься?» — «Ты оппортунист!» — обозвал меня отец и до самой смерти так меня и не понял, и не простил, но почему был посажен, объяснить так и не захотел.
Пожил я там недельку, походил, пригляделся, со многими поговорил, с отцом старался больше о коммунизме не говорить. Наглядевшись и наслушавшись, крепко задумался и по дороге домой старался разобраться в том, что там увидел и услышал. Запомнилось, как зэки (заключенные) под надзором солдат, роют траншеи для бетонных фундаментов, лопаты нагревают на костре, чтобы копать мерзлоту — везде она там под нетолстым слоем талой земли. Рядом строится кирпичный дом — каменщики, тоже зэки, — загорелые, работают без рубах, солнце светит и греет круглые сутки — Заполярье!
Приехал, пошёл к Олешке порассказать, а у него моя подружка… К окну подбежала, стоит ко мне спиной, молчит. Я говорю «ладно уже, чего в жизни не бывает, я потом приду» и ушёл, а у самого в груди… Не на шутку расстроившись, опечалившись, начал писать стихи, исписал целую тетрадку, специально где-то приобретённую, в синей обложке — мама потом и назвала её «голубая книжка»,