Ознакомительная версия.
– А письмо Генри Арнольда?
– Совершенно другой характер. Письмо имеет оттенок нахальства и свидетельствует об уме без определенной цели, беспокойном и деятельном. Буквы жирные, большие, размашистые и часто искаженные в неуместной погоне за эффектом, но неразборчивыми их не назовешь. Много помарок; буквы, выходящие за края строки вверх или вниз, слишком длинны. Практически ни одна буква не написана одинаково дважды, наклон все время меняется. Слова то идут ровно, то клонятся вправо, то сползают в обратную сторону. Сила нажима тоже постоянно меняется – иногда линия легка и тонка, иногда излишне жирна. Не требуется большой фантазии, чтобы представить себе автора – человека неограниченных амбиций, часто подверженного сомнениям и депрессии, с более чем смутным идеалом прекрасного.
Памятуя о содержании писем, я не слишком удивился такому истолкованию.
– А теперь нам нужно рассмотреть записку миссис Аллан.
Дюпен взял сложенный листок и развернул его. Изучив его, он нахмурился.
– Вы говорите, эта записка была приложена к шкатулке с письмами?
– Да, именно так.
– Вы точно знаете, что ее написала миссис Аллан, или просто так полагаете?
– Естественно, я должен так полагать!
Дюпен нахмурился еще сильнее, поэтому я пояснил:
– Я ни разу не получал писем от папиной жены, так как она никогда не снисходила до того, чтобы ответить мне. По поводу наследства я общался с ее адвокатом.
Дюпен кивнул, на лице его отразилось удовлетворение.
– Но почему вы спрашиваете об этом? Вы подозреваете, что эта записка не от миссис Аллан?
– А вы?
Дюпен затянулся сигарой и посмотрел на меня так пристально, что я почувствовал себя словно в суде.
– Нет, с какой стати? Неужели почерк показывает, что его написал кто-то другой? И что он говорит о характере миссис Аллан? – быстро спросил я, пока Дюпен не прервал меня своим вопросом.
Он снова пробежал письмо глазами.
– Автор вложил много старания в это письмо. Буквы правильны, не забыто ни единое двоеточие над «Ё», пунктуация предельно точна, и во всем видно единообразие. Это означает методический твердый характер и постоянство в стремлениях. Во всем чувствуется властность, а штрихи, выступающие вверх и вниз, заострены, что говорит о мстительности. Украшений немного – по-видимому, они заранее обдуманы и исполнены четко, как будто автор сознательно создавал для окружающего мира тщательно слепленную напоказ маску. Бумага очень хорошая, печать – золотая, что усиливает впечатление нарочитости. Почерк в целом выглядит приятно, но он не женский, в нем слишком много силы при отсутствии присущей женщинам утонченности.
– Должен сказать, что это очень точное описание миссис Аллан. Я поражен, насколько полно вы постигли ее характер с помощью такого короткого текста.
Дюпен слегка прищурился, но ничего не сказал, снова изучая каждое письмо, прежде чем положить его обратно на стол.
– Мы также должны подумать о сходстве элементов почерков – вашего и Элизабет Арнольд. Что нам может здесь открыться?
Дюпен вглядывался в мое лицо, как будто это был образец почерка на листе бумаги.
Мне ужасно захотелось избавиться от дальнейших вопросов.
– Простите, но мне внезапно стало дурно. Пожалуй, нужно лечь в постель или выйти на воздух.
Дюпен аккуратно выровнял лежавшую перед ним стопку писем.
– Я бы посоветовал свежий воздух, – сказал он. – Возможно, вам стоило бы навестить места, где вы часто бывали в юности, связанные с более счастливыми временами. Слишком часто люди оказываются в плену своих собственных черных мыслей, а слишком много размышлений в одиночестве ведет к безумию.
Волосы зашевелились у меня на голове от этих нелицеприятных слов, но он продолжал, прежде чем я успел что-либо сказать:
– Ваше общество в Париже спасло меня от самого себя, По. Тогда я не хотел признаваться в этом даже самому себе, но сейчас – знаю. Уверен, вы позволите мне отплатить вам тем же. Тогда вы были откровенны со мной, и я надеюсь, впредь всегда окажете мне честь вашим чистосердечием.
Не придумав подходящего ответа, я просто кивнул.
– Сегодня мне есть над чем поразмыслить, – Дюпен чуть улыбнулся. – Не могли бы мы снова встретиться вечером, на свежую голову? Допустим, в восемь, в кофейне «Смирна» на Сент-Джеймс-стрит?
– Прекрасно. Спасибо вам, Дюпен.
Он пожал плечами, отмахнувшись от моей благодарности.
– Могу я пока оставить письма у себя? Мне хотелось бы изучить детали преступлений.
– Конечно.
Я покинул номер Дюпена, уже зная, куда сегодня лежит мой путь. Я собирался прогуляться в Блумсбери, где папа снимал жилье больше двадцати лет назад. Мне давно хотелось снова навестить те места.
* * *
Этим утром за стойкой стоял человек средних лет, безукоризненно одетый, но мрачный с виду. В мечтательности своей я полагал, что ноги сами принесут меня к дому моего детства, однако спросил у него дорогу и поинтересовался магазинами, где я мог бы приобрести какие-нибудь очаровательные безделушки для жены и тещи. Портье оказался левшой и, орудуя пером, неуклюже изгибал локоть, чтобы не размазать чернила по бумаге, но весьма изящно вычертил для меня план и отметил на нем нескольких торговцев дамскими украшениями.
Я вышел из «Аристократической гостиницы Брауна» с планом в руках, опираясь на зонтик, как на трость, и пошел по Довер-стрит на Пикадилли и далее – через Берлингтонский пассаж, где обнаружился целый ряд прекрасных лавок. Особенно пленили меня витрины, изобретательно демонстрирующие достоинства продаваемого товара. У шляпника, например, в витрине стояли весы со шляпой на них, показывавшие, сколь она легка, и стеклянный шар с водой, внутри которого находилась еще одна шляпа, чтобы покупатели могли оценить ее чудесную водостойкость. Но на Оксфорд-стрит я увидел витрину, от которой у меня захватило дух. Разновозрастная компания – три джентльмена, четыре леди и трое детей, – одетые в элегантное траурное платье, торжественно стояли перед богато убранным гробом, украшенным венком из фарфоровых лилий. Иллюзия этой tableau vivant[7] рассеялась лишь с появлением меж восковых фигур оформителя, принявшегося поправлять их похоронное облачение – черные лайковые перчатки, скромные шляпы, ожерелья из черного агата. Я поспешил уйти, чтобы избавиться от охватившего меня уныния. Присмотреть подарки можно было и по пути обратно в гостиницу.
Мое настроение улучшилось, когда я подошел к Хай-Холборн. Здесь было весьма оживленно: угольщики катили тачки с углем, девушки несли на головах корзины с овощами и зеленью на продажу, мужчины спешили к месту работы, женщины покупали нужное по хозяйству в лавках. Молочница с коромыслом на плечах кричала: «Молоко!» каждому, кто попадался ей на пути, без всякой системы и тем более – успеха в продаже своего товара. Отчетливый стук копыт по булыжнику смешивался с грохотом колес, и крики извозчиков усиливали суматоху и без того оживленной улицы. По мостовой расхаживали два человека с лопатами, собиравшие навоз, оставляемый в огромных количествах упряжными лошадьми. На тротуарах и перед магазинами была разбросана солома, впитывающая последствия ночного дождя, грязь и прочие менее приятные субстанции, но она не смягчала едкую, точно от тухлого мяса, вонь, а лишь усиливала ее до последней степени. Вскоре я пожалел, что не смочил свой носовой платок кельнской водой.
Свернув на Саутгэмптон-роу, я быстро нашел номер сорок семь. Это был наш первый дом в Лондоне, довольно уютное место, где я провел несколько приятных месяцев с мамой и ее сестрой Нэнси, пока меня не отправили в закрытую школу в Челси. Дом выглядел довольно опрятно, но ничем не выделялся среди прочих – обычный кирпичный фасад, как и у соседних домов. Мне помнилась гораздо более впечатляющая архитектура, но юность обычно преувеличивает масштаб явлений. Захотелось постучаться и спросить, нельзя ли осмотреть дом, но я решил не поддаваться глупой прихоти. Вместо этого я вернулся к дому под номером 39 – довольно большому особняку, который папа снимал в течение нашего последнего года в Лондоне. Хотя это было более комфортабельное жилье, мало радости выпало мне во время моего короткого пребывания в его стенах из-за несчастья с моей дорогой мамой… Тут, точно в знак сочувствия к моим воспоминаниям, начал накрапывать дождь, и я раскрыл зонтик. Как ни соблазнительна была мысль о возвращении в тихий уютный номер «Аристократической гостиницы Брауна», вначале я решил навестить Рассел-сквер – парк, где часто бывал с тетей Нэнси. Она присматривала за мной, когда я возвращался домой из школы на каникулы или выходные, и, как и я, в хорошую погоду всегда стремилась покинуть пределы нашего дома в Блумсбери.
Выйдя на Рассел-сквер, я вошел в парк через вход, возле которого стояла любопытная статуя, очаровывавшая меня в детстве. Фрэнсис Рассел, пятый герцог Бедфордский, положил одну руку на плуг, а в другой сжимал початки кукурузы. Внизу, на пьедестале, была изображена овца в компании четырех херувимов, символизирующих времена года и совершенно раздетых, за исключением тепло укутанной Зимы. Статуя запомнилась мне поэтической, проникнутой самим духом земледелия, но теперь я нашел ее аляповатой и даже немного отталкивающей. Продолжая свои исследования, я прошел вдоль подковообразной дорожки под липами и, к немалому своему удовольствию, обнаружил, что Рассел-сквер все тот же, что запомнился мне, – тщательно спланирован и густо усажен прелестными цветами и кустарником. Нет, не совсем как английские сады, которыми так восхищалась моя мама, но выглядел он благородно и приятно для глаз. Правда, из-за непогоды в парке не было тех красивых, хорошо одетых леди, которые прогуливались по дорожкам, когда я был маленьким, отчего это место оказалось не столь живописным.
Ознакомительная версия.