— Да у меня и нет быть выбор, — сознался он и развел руками. — Жареному коню в зубы не смотрят. — Но тут же гордо заявил: — Я быть жених царевна, но вера не менять. Береги честь смолоду, коли рожа крива. И тогда царь заточить меня сюда. Он сказать: «Сколь волка ни корми, а он все равно лоб расшибет!»
Я слушал, кивал, соглашался и… вспоминал, что там мне рассказывал сам Борис Федорович про его художества. Что верно, то верно — гордость у Густава и впрямь имелась, и королевич наотрез отказался от предложения поменять веру и перейти в православие.
Но и дурости у него тоже было хоть отбавляй — это ж надо додуматься, чтобы без зазрения совести не только притащить в столицу свою любовницу Катерину — какую-то жену немецкого трактирщика, но еще и не стесняясь катать ее по Москве, устраивая ей такие пышные выезды, каковые полагались только царице.
Правда, об этом Густав не упомянул ни слова, разве что под конец, когда посетовал, что он сам во всем виноват.
— Что посмеешь, то и пожмешь, — мрачно констатировал королевич, после чего философски заметил: — Чего пить, того не миновать. — И провозгласил тост: — Баба с возу вылетит — не поймаешь.
Исходя из этого получалось, что Катерина была верна ему недолго и в изгнание за ним не поехала.
А что касаемо алхимии, то он не столько гордился тем, что является шведским королевичем, пускай и без надежды на трон, сколько своим званием «нового Парацельса» [25], которого его удостоили ученые мужи Европы, и тут же предложил мне это звание… обмыть.
Я вновь в нерешительности посмотрел на содержимое своего кубка и обреченно вздохнул. Дело в том, что каждая наша «чашка» вмещала не менее ста граммов, если не все сто пятьдесят, а наливал в них Густав исключительно продукт собственного приготовления.
Увы, но это была не особым способом настоянная на ароматных травах и кореньях медовуха и даже не водка.
Не знаю, кто из алхимиков в поисках загадочного философского камня в результате очередной перегонки первым получил этиловый спирт, зато мне теперь стало точно известно, что шведский королевич в совершенстве освоил этот процесс.
Кстати, не исключено, что это был единственный из его опытов, в результате которого на выходе получалось нечто удобоваримое, да и то лишь отчасти.
Дело в том, что Густав свой продукт не разбавлял, а саму перегонку заканчивал очень рано, так что в кубке у меня плескалось нечто среднее между водкой и спиртом, причем явно ближе к последнему. Я не знаток, но, судя по моей опаленной глотке, восемьдесят градусов там было наверняка.
Дальнейшее, после того как я все же отважился опростать «чашка», помню смутно, из чего делаю краткий общий вывод, что надрались мы с ним основательно.
Зато впоследствии, напоровшись раза два на мой решительный отказ и разочарованно пробормотав что-то типа «Баба с возу, и волки сыты», он больше не приставал и вел себя тихо, как мышка, совершенно не мешая нашей работе.
С утра он уходил производить опыты, которые заканчивались, как я подозреваю, неизменной перегонкой браги или чего там еще, в aqua vitae — воду жизни, как высокопарно нарекли спиртное древние римляне.
Ближе к вечеру, устав трудиться над изготовлением философского камня, ибо сей процесс куда более трудоемкий, нежели производство алкоголя, он героически надирался в связи с очередной неудачей, после чего вырубался.
Правда, иногда он находил себе напарника и тогда становился буен, вопил, что долг платежом страшен, и грозился, что царь не успеет и ухом моргнуть, как он, Густав, возьмет коня за рога!
Но потом пыл его быстро спадал, он жаловался, что один в поле — хуже татарина, а на нет ни туда, ни суда нет.
Затем следовало неизменное, то есть пьяный храп.
И теперь, заранее предвидя, что придется опростать с ним чарку «за отъезд», а потом еще одну — «за мой и твой здоровье», я поморщился, прикидывая, как бы половчее выйти из игры.
Потому я никуда и не торопился, стоя на крыльце и тщательно отряхивая сапоги от налипшего снега. Тогда-то до моих ушей и донесся бурный разговор с многочисленным перечнем взаимных обид и претензий.
Вели его два мужика — один дворский по имени Харитон, другой был мне неизвестен — буквально в пяти шагах от крыльца.
Поначалу я не обратил на них внимания, но тут дворский обвинил собеседника в каком-то обмане.
Дескать, корова у него старая, ибо он прекрасно помнит, что она родилась как раз в ночь пропажи приемного сынка попадьи. А ночь эта была аккурат тринадцать лет назад, в лето, когда… помер царевич Димитрий, потому выходило, что цена столь древней говядины должна быть…
Я тут же навострил ушки, но больше ничего существенного не услышал, а сколько на самом деле стоит говядина, пребывающая в таких почтенных летах, меня не интересовало.
«Оказывается, желание держать слово во что бы то ни стало может принести весьма интересные плоды», — подумалось мне, когда я, сразу откинув мысли об отъезде, пригласил Харитона ближе к вечеру к себе в горницу и там как бы между прочим попытался уточнить подробности о пропавшем мальчике.
Действительно, в те весенние дни, а может, и в тот самый, без вести исчез еще один мальчик — некто Корион Истомин. Был он примерно тех же лет, что и царевич. Правда, исчез он не из Углича, а из близлежащей деревни, где проживал у местной попадьи, но тем не менее.
Больше выяснить ничего не удалось, но я хоть и решил, что напоролся на совпадение, однако на всякий случай науськал на ее жителей Игнашку, который спустя день выяснил еще несколько любопытных фактов.
Во-первых, время.
Малец исчез вечером того же дня, когда случилась смерть царевича, то есть с опозданием всего на несколько часов.
Да, с мальчишкой могло произойти что угодно. К примеру, пошел в лес, а там его съели волки, или он утонул в болоте, что по соседству с деревней, но вот в чем дело — не уходил он никуда. Его — живого и здорового — забрал с собой… лекарь царевича Симон.
Ой-ой-ой, как горячо стало.
А дальше-то, дальше, то есть во-вторых, так там вообще кипяток.
Оказывается, Симон забрал пацаненка под предлогом тяжкой болезни отца мальчика, который был в холопах… у того же лекаря. Дескать, батюшка возжелал проститься с сыном.
Сама попадья, у которой жил этот мальчуган, возможно, и не запомнила бы этого нюанса, если бы спустя несколько часов, уже за полночь, за тем же Корионом не прискакал живой и здоровый отец, а узнав, что сына уже увезли, ничего толком не объяснив, опрометью вскочил на коня и был таков.
И с концами.
Все трое.
Больше она никого из них вообще не видела.
— Может, уехали куда от греха? — простодушно предположила попадья. — Тамо-то, в Угличе, эвон каки страсти чинились.
— Да, скорее всего, — в тон ей благодушно подтвердил Игнашка. — Испугались, да и укатили вместях с лекарем куда глаза глядят. А молочко-то у тебя, хозяюшка, царское. Такое токмо боярам великим на стол подавать да государю, — похвалил он, памятуя мое наставление обязательно заболтать человека под конец беседы так, чтобы ее середину он уже и не вспоминал.
Это было единственное, в чем я мог усовершенствовать его искусство беседы, да и то, честно признаюсь, идея чужая, просто творчески претворенная мною в жизнь.
Впрочем, оно неважно. Гораздо интереснее другое — куда эта троица подевалась на самом деле, и особенно любопытно, что стало с мальчиком.
Общий вывод напрашивался сам собой — одну случайность можно и впрямь посчитать таковой, но когда они сбиваются во внушительную стаю, то превращаются в закономерность, только еще не полностью видимую глазу.
И как теперь продолжать свое расследование? Найти следы Симона у меня навряд ли получится — если он замешан в чем-то таком, то заранее все продумал и законспирировал свой отъезд и маршрут на совесть — не подкопаешься.
То же самое и с царевичем.
Напоследок, припомнив кое-что из рассказов моего подлинного отца, я копнул в другом направлении. Пришлось вновь вернуться к бывшим жильцам. Сделал я это перед самым отъездом — дескать, не могу уехать не попрощавшись.