Эх, досада, хотел выложить царю все от и до, а теперь придется воспользоваться лишь той картинкой, что сложилась у меня в голове еще в Домнино и Климянтино, да второй, которая получилась тут.
А поможет ли она, заинтересует ли Годунова?
Это ж самое начало авантюры, не более.
Так сказать, дела давно минувших дней, преданья старины глубокой…
Впрочем, тут я погорячился, не такой уж старины, и не столь глубокой — всего-то шесть с лишним лет прошло, но все-таки не то. Желателен материалец посвежей.
К тому же я еще колебался, поскольку по моему раскладу получалось, что Отрепьев, известный мне по истории, то есть без приставки Смирной, вовсе ни при чем, и это обстоятельство несколько смущало — я что, самый умный?
Все катят бочку на него, и только я полез в иную сторону, подозревая совершенно других людей. А не упустил ли я чего?
Нет уж, лучше дождаться Игнашку, чтобы повторно напустить его на бывшую дворню Романовых.
Но мне самому высветившаяся в моем воображении картинка виделась так явственно, словно я был тому очевидцем. Все мозаичные стеклышки лежали каждая в своем гнездышке…
Даже слухи, которые к тому времени гуляли по Москве, подходили к ней идеально. Например, о жезле, то бишь царском скипетре…
Впрочем, что это я все обиняками да намеками? Секретов нет. Пожалуйста, пользуйтесь.
Итак, мозаичная картинка номер два.
Глава 7
«Воскресение из мертвых»
Тот день в Климянтино Федор Никитич вспоминал долго, во всех красках, во всех подробностях.
Вспоминал и одно время клял себя на чем свет стоит — надо же было допустить эдакую глупость, возомнив, что из нее может вырасти что-то путное.
Разве может яблоня-дичок принести сладкий плод? Да ни в жисть, как ты за ней ни ухаживай.
Но клял он себя потом, спустя годы, а тогда уж очень был озлоблен на Годунова.
Ну в самом деле, где это видано, чтоб столь худородному вручать шапку Мономаха?! Это ж, можно сказать, воровство, совершаемое прилюдно.
Мало того, еще и народец словно умишком тронулся — просит Бориску надеть на себя венец, а тот и нос воротит — дескать, недостоин.
Потому Федор Никитич, с трудом выдержав два хождения в Новодевичий монастырь, третьего похода терпеть не возжелал.
Стоило лишь подумать, как не в его, а в руках Годунова окажутся золотые символы царской власти, как становилось обидно и горько.
А ведь довелось Федору Никитичу подержать один из них, да, видать, слабо ухватил.
Никогда старшему из братьев Романовых не забыть ту минуту, когда царский жезл оказался в его длани. Случайно, конечно. Просто, как самый старший двоюродный брат, он был подле изголовья умирающего царя.
Когда бояре, ошалевшие от такого поворота событий — впервые государь уходил из жизни, не оставив после себя прямого наследника, и кому теперь править, поди пойми, — вновь стали настаивать на том, чтобы Федор Иоаннович назвал имя преемника, то кому-то в голову пришла эта мысль с жезлом.
Была тому и тайная причина.
Царю не до них и вообще не до мирской суеты. Он уже помыслами там, в неведомом далеке, из которого все мысли о бренном и житейском кажутся глупыми и нелепыми. Потому он может отнестись к этой затее как к чему-то несерьезному, можно сказать, детскому, вручив этот жезл первому попавшемуся на глаза.
И каждый думал: «А почему бы и не мне? Ведь и я тоже Рюрикович».
Иных же, которые к корню мифического прародителя не относились, в опочивальне вовсе не имелось. Ну разве что родичи — Романовы, да еще шурин — Годунов и жена царя Ирина, да и та отсутствовала. С час назад ее зареванную вывели под руки ближние боярыни.
Принесшему скипетр было не пробиться к изголовью царской постели, и потому он просто протянул жезл ближайшему, чтобы тот в свою очередь передал его по цепочке государю.
Вот так и пошел гулять по рукам символ государственной власти, пока не дошел до Федора Никитича, которому сунул его в руки брат Александр.
Дальше был государь — ему и надлежало передать скипетр. Но сердце Федора Никитича екнуло, и он несколько замешкался. Задержка длилась недолго, но Федор тут же ощутил на себе тяжелый взгляд Бориса Годунова.
На правах царского шурина тот вольготно расположился по другую сторону изголовья и теперь внимательно смотрел на старшего из братьев Романовых.
Федор вздрогнул и протянул скипетр царю, но тот, что-то беззвучно прошептав, вяло оттолкнул его руку.
Вот тут-то возник у Федора дикий, непреодолимый соблазн во всеуслышание объявить, что государь передал жезл, а вместе с ним и царскую власть ему, как своему брату.
К тому же так оно и было.
Ну или почти так — все ведь видели движение руки царя, а уж оттолкнул ли он скипетр или вернул его наидостойнейшему — поди пойми. Кто тут разберется?
Ох, искушение.
Почти как у Христа в пустыне.
И вновь Федора Никитича охладил ледяной прищур карих, а теперь от ярости потемневших почти до черноты глаз Годунова. И мгновенно пришел страх — эвон чего удумал, ведь живым не выйдешь!
А еще стыд за собственный испуг.
Он в замешательстве неловко сунул скипетр брату Александру, зачем-то пояснив осипшим голосом, хотя и без того было понятно: «Возверни тамо. Не берет государь — не ведает, кому передать», и вновь почти просительно уставился на Годунова.
Но тот не ответил.
А потом их и вовсе выгнали оттуда.
Всех.
«Будто холопьев каких!» — прилюдно возмущался Федор Никитич, но гораздо позже, а в тот момент он послушно подчинился требованию лекаря, хотя попытку сделал.
— Можа, я, как родич, останусь? — робко попросил он, но Годунов в ответ лишь безмолвно указал глазами в сторону медика. Мол, не моя это блажь и не прихоть, и вообще, я сам тут ничем не распоряжаюсь, а повинуюсь наравне с прочими.
Делать было нечего, оставалось повиноваться. Однако хоть в движении, но сумел выказать несогласие с таким решением лекаря, почему-то дозволившего остаться только самому Борису, — ступал к двери неспешно, гордо выпрямившись, и близ нее на несколько секунд специально замешкался, сделав вид, что утирает выступившие слезы.
Вот тогда-то, когда он их якобы вытирал, Федор Никитич и услышал тихий, но отчетливый голос Федора Иоанновича:
— Ты, Бориска, ежели Митя объявится, уж не забидь мово братца. Господь тебе сироту не простит.
Федор Никитич вздрогнул от неожиданности. Всякое он ожидал услышать от умирающего, но такое…
Однако хватило ума сообразить, что порой знание оборачивается не токмо печалью да скорбью, как сказано в Библии у Екклесиаста-проповедника, но еще пытками и дыбой. А уж столь тайное запросто и плахой, потому больше мешкать не стал, поспешив удалиться.
О чем далее беседовал наедине с умирающим царем его шурин, неведомо, но, судя по недовольному лицу Бориса, ни до чего хорошего он так и не договорился. Тогда Федор Никитич еле-еле сдержал торжествующую улыбку. А она уж так просилась, так лезла наружу, подлая предательница, что у него аж челюсти вывернуло, и он скорчил какую-то гримасу, чтоб не допустить, затаить ее, окаянную.
И, как выяснилось, вовремя — мгновением позже он вновь уловил на себе не столько испытующий, сколько удивленный взгляд Бориса Федоровича.
Клял себя потом Федор Никитич за трусость, ох как клял, но тогда не сдержался и, подойдя к Годунову, счел нужным пояснить причину, по которой скорчил рожу:
— Уж яко плакати охота, Борис Федорыч, ажно скулы ломит.
— Так чего ж сдерживаешься? — пожал плечами тот. — Ныне оно не в зазор, многие рыдают.
— Дак оно и понятно, — поспешил согласиться с ним Романов, но, не удержавшись, бухнул: — А уж нам сам господь велел. Они-то хошь одного государя оплакивают, а мы ж с тобой еще и родича. Осиротели таперича. — И вновь смешался, понимая, что сказал лишку, и кто ведает, отзовутся ли эти неосторожные слова впоследствии.
— Тут эвон сколь Рюриковичей собралось, — грустно заметил Годунов, словно не расслышав слова Романова о родиче. — И нам с тобой, Федор Никитич, к их корыту лезть негоже — вмиг затопчут. Теперь всем худородным сызнова за один стояти надобно, яко тогда с твоим батюшкой Никитой Романовичем, егда царя Иоанна хоронили, а то и оглянуться не успеем, как затопчут.