Ознакомительная версия.
Выскочив из ординаторской, я увидал неприятную картину: возле двери столпились пациенты; Семагин и санитар Шевырев оттесняют больных от входа в палату. Коридор измалеван — повсюду алые пятна, багровые подтеки, кровавые пятерни…
— Алексей Васильевич? — Ординатор Семагин выглядит по-детски растерянным, и это резко контрастирует с его внешностью греческого атлета. — Тут вот… Миша.
Шевырев угрюмо прячет глаза.
Миша, всегда тихий, спокойный двадцатидвухлетний парнишка, лежал, обессиленный, на спине у порога палаты и блаженно улыбался. Изрезанные руки его, вытянутые вдоль тела ладонями вверх, слегка подергивались. Рядом валялся осколок стекла, весь в крови. Должно быть, на прогулке Миша подобрал его и каким-то образом пронес в отделение.
Хмурый Шевырев вошел в палату и тут же выглянул, чтобы подозвать меня.
— Алексей Васильевич! — Я подошел, и он, вытянув палец, указал им на стену. Кто-то содрал слой штукатурки, и под ней обнажилась надпись в две строчки: «Смерть красавицам!» Рядом, во всю стену, на спокойном голубом фоне тот же диковинный призыв пламенел, повторенный еще раз шесть-семь. Писали, обмакнув палец в кровь.
Бросилось в глаза различие почерков. Та надпись, что на штукатурке, — с угловатым наклоном букв, давно высохшая, а настенные автографы — вытянутые, вкривь и вкось, яркие, как томатный сок, — и свежие.
С блаженным сиянием Мишиного лица подобная дичь никак не сочеталась. Но руки пациента, перемазанные кровью, сомнений не оставляли.
— Господа медики! — злым шепотом окликнул я своих сотрудников. — Что пялимся, как бараны?! Живо его в перевязочную!
Что же это за чертовщина тут сотворилась?
* * *
День — пятница.
Помнится мне песенка из далекого детства. Странная, про кровянику. Что за кровяника?
Чудное слово: «кровяника». В старину называли так ягоду, которая вызревает в сумрачных, влажных лесах этакой кровавой гроздью в розетке листьев. Внутри у нее крупная кость, и оттого есть ее неприятно: ни вкуса, ни сока в ней нет. В обычные годы считалась она бросовой, несъедобной. Но если вдруг недород приключится в лесу — тогда и кровянику берут.
Только зачем я о ней вспомнил?
Не знаю, кто пел мне эту песенку и для чего.
Думаю, что бабка. Отец умер рано, мать работала швеей, чтобы прокормить меня и младшую сестру мою, Соню. А воспитывала нас она, Аделаида Федоровна.
К Соне бабка добра была и ласкова, а меня невзлюбила. За что — тогда я не понимал. Думал — за озорство.
Ребенком я рос строптивым, шустрым, как все мальчишки. Бабка Аделаида не прощала мне шумных игр со сверстниками, беготни и резвости — то и дело жаловалась на меня матери.
До сих пор помню, как темнело от огорчения мамино лицо. Она приходила усталая с работы, а бабка вываливала на нее с порога все страшные ябеды про меня: кошку гонял, зашиб сопливого соседкиного сына, брал без спросу столовый нож, уроки не учил, шлялся с мальчишками допоздна. Обзывался.
Мама морщилась, словно от боли, и укоризненно качала головой. А бабка наседала, требуя мне наказания посуровее: поставить в угол на горох. Ужином не кормить.
Я видел, как не хотелось матери идти на поводу у жестокой старухи, но она всегда соглашалась. Все детство я не мог разгадать причины странного материнского послушания. И только повзрослев, понял: дом, где мы в городе жили, принадлежал свекрови. Поэтому бедная моя мама, хочешь — не хочешь, а обязана была уважать мнение хозяйки. Не в деревню ж ей было возвращаться с обоими детьми под мышкой. Ее уж давно никто там не ждал.
Вот что помню из детства: каждую ночь, укладывая спать, бабка пугала меня Вадимом Кровяником. Грозилась:
— Ох ты, Вадим Кровяник, бесово семя. Гляди — настанет час, явится он по твою душу. За все тогда расплатишься!
Я трясся, сам не зная отчего. Пугало совпадение имен. Оно с самого начала казалось мне не случайным.
* * *
Мишу перевязали, сделали укол от столбняка и дали снотворное.
Но едва восстановился порядок в отделении, неприятности хлынули валом.
В кабинете главврача находилась некая дамочка. Увидав ее, я сразу все понял. Не случайно, значит, она ошивалась у нас всю прошлую неделю. И точно: главврач, ощеря лисью пасть, озвучил гадкую новость.
— Вернее сказать — старость! — толкнув меня в бок, ухмыльнулся Штерн. Я обиженно промолчал. Тоже ведь… Знал ведь, а не сказал. — Ну, а чем же еще это могло закончиться, Алешенька? — виновато бубнил Штерн. — Ведь не вознесением же в небеса. Пенсия, голубчик! Труба зовет…
Альфред Романович шутил, стараясь меня подбодрить. А я прекрасно видел, что моему заведующему отделением уже не по себе от нависшего над ним дамоклова меча «заслуженного отдыха».
Главврач, конечно же, уверил, что Штерн уходит не прямо сейчас и не совсем — будет продолжать консультировать… И тэдэ и тэпэ.
А потом, расплываясь улыбками, представил «новую метлу»:
— Борисова Юлия Александровна, доктор наук, прошу любить, так сказать…
Я с ненавистью уставился на Юлию Александровну. Молодая, породистая. С фигурой. Глядя, как дрожат ноздри Юлии Александровны в момент, когда она рассказывает о себе, о своей прежней работе и научных публикациях, подумал, что красотка наверняка стерва. Прагматичная карьеристка, отвергающая семейные ценности в погоне за материальным. Или наоборот — давно замужем. Пристроилась за каким-нибудь пузатым манагером, владельцем чистенькой иномарочки. Подстраховалась.
Прервав эти мои желчные мысли, главный поинтересовался, что за ЧП стряслось в нашем отделении. Я объяснил.
— «Смерть красавицам»? Кровью?! — переспросил главный, косясь на прекрасную Юлию. Я усмехнулся. Штерн изящно почесал кривым мизинцем нависающий над тонкими губами нос-сливу и тоже стал пялиться на Борисову. Молчаливый атлет-ординатор Семагин уставился на нее с прямо-таки неприличным вожделением.
— М-да, странная история…
Юлия Александровна, видя, как все на нее смотрят, улыбнулась кончиками губ. Она просто наслаждалась мужским вниманием.
Экая холодная лицемерка. И ладно там главврач и Семагин — Штерн-то каков! Старик, видно, уже в том возрасте, когда любая юбка вдохновляет — лишь бы молодая, половозрелая… Я сердился на Штерна, на равнодушную Юлию Александровну и раздражался на обоих. Прекрасно зная, что вся причина моего раздражения — в том, что Штерн уходит. Пока он был заведующим, я чувствовал почву под ногами. Его уход равносилен сдвигу земной коры. А он тут хорохорится перед фифой!
Ознакомительная версия.