Там первым делом заглянул в ведро, поворошил содержимое. И точно! Ну и везло же ему сегодня! Почти сверху, под размотанным рулоном туалетной бумаги, лежал свеженький окурок с золотым ободком по фильтру. Даже можно сказать не окурок, а едва початая сигаретка. Красота, ей богу! Малахитов с наслаждением затянулся и подошел к раскрытой форточке. День был подстать настроению — чудеснейший. Дул в лицо теплые ветерок, цвела под окошком дикая слива, галдели воробьи, бил в глаза солнечный свет. Пожалуй, слишком сильно бил. Малахитов слегка отодвинулся в сторонку, так, чтобы солнечные лучи оказались за оконной крестовиной и остолбенел.
Двор-колодец исчез бесследно, а на его месте раздулся куполом необъятных размеров зрительный зал. Ровные ряды лож с бархатными портьерами раззолоченным кольцом обступили Малахитова слева направо, в глубине каждой белым пятном — чье-то взволнованное лицо. И одно, прямо напротив, даже вроде бы знакомое, в седовласом господине с пенсне проглядывался стародавний приятель и сосед по двору Иван Прохорович. А впрочем, ерунда, показалось. Сверху, с небесно-голубого потолка лила торжественный свет изумительной красоты хрустальная люстра. И звенела тишина ожидания. Та самая, известная каждому артисту, напряженная тишина, от которой сдавливает волненьем горло и вылетают из головы слова арий и заученных ролей. И, похоже, именно эта анекдотическая беда и случилась с Дмитрием Дормидонтовичем. Он совершенно не помнил не только своей партии, но и того, как он здесь оказался, что идет за спектакль и какова его роль. Он беспомощно огляделся: суфлерской будки, по последней моде, не было вовсе, стало быть, подсказок ждать неоткуда. Характерной какофонии настраивающегося оркестра тоже не слыхать, значит, это одна из так называемых и столь нелюбимых Малахитовым авангардных опер — без музыкального сопровождения, рассчитанная только на вокальное мастерство артиста. Костюм на нем тоже странный и на удивление лаконичный: майка и черные трусы. Роль спортсмена? Но хоть убейте, не помнил Малахитов такой постановки. Господи и пресвятыя угодники, хоть бы оркестр был! Сколько раз в своей долгой артистической жизни выручала его слаженная музыкальная тема: ее надо было только подхватить, отдаться ее умному течению и округло выводить послушным и гибким голосом бессловные рулады, благо слова в опере не особо важны и всяко не воспринимаются большей частью зрительного зала. Да, пожалуй, настолько безысходного конфуза у Малахитова еще не было. Зрители ждали. Малахитов стоял в луче прожектора и молчал. Молчал и понимал, что более тянуть нельзя. Надо хоть что-то вспомнить, мало-мальски подходящее к дурацкому костюму (кто только придумал такое убожество — убить бы мерзавца!). Эх, была не была. И Дмитрий Дормидонтович ухнулся в любимую арию, как в ледяную прорубь. «Bravo-bravissimo! Bravo-bravissimo!» С каждым звуком голос наполнялся бархатной глубиной и силой и исторгался наружу сильными, как течение реки, звуками. После того, как растаяла в воздухе последняя нота, зрительный зал еще несколько секунд потрясенно молчал, а после взорвался неслыханной овацией. Водопадом обрушилась на счастливого Малахитова волна рукоплесканий и восторженных выкриков. А после Малахитов раскланивался и пел «на бис». А потом пытался уйти со сцены, но его не отпускали, вызывали снова и снова слаженными аплодисментами. И он снова выходил, и снова кланялся со свойственной ему царственной элегантностью, которую никогда не мог скрыть никакой, даже самый убогий сценический костюм. И господи боже, КАК он был счастлив!
Антонина, разбуженная малахитовскими песнопениями, была уже порядком измучена за это безумное утро, потому лишь засунула голову под подушку и решила из комнаты не выходить: ну их всех, пускай как хотят с ума сходят.
А зря. Может, вмешайся она вовремя, эпидемия повального безумия, охватившая вскоре всех жителей квартиры № 84, была бы задушена еще в зародыше. Но случилось, как случилось. С того дня жизнь в коммуналке перевернулась с ног на голову. Малахитов бросил пить. Совершенно. Он бродил по местам общего пользования с отрешенным видом и взглядом, обращенным внутрь. Днями напролет репетировал в своей комнате. Вечерами же, облачившись в черный фрак и белую манишку, пел на кухне, повернувшись лицом к окну. Когда пел, ничего не слышал, как тетерев, посему даже пытаться его остановить было невозможно. А применять физическую силу к такому рослому и массивному мужчине Антонина находила абсурдным, да и, откровенно говоря, побаивалась. Она было дело пару раз вызывала санитаров, но прилагающийся к ним врач — по совпадению, один и тот же ехидный старикашка — оказался поклонником оперной сцены и никаких патологий в Малахитове не подтвердил. Участковый — туда же, на все Антонинины жалобы только руками разводил: дескать, проживающий имеет право до половины одиннадцатого… Сам возмутитель спокойствия, как на грех, начинал свои концерты ровно в семь вечера и к десяти уже утомлялся. Тишайшая Софья Кузьминична совсем на старости лет утратила разум. Пропадала где-то днями напролет, нарядившись в немыслимую шляпку с шифоновыми розами и вуалеткой. Ну да бог бы с нею, да только заметила Антонина, что хранимая ею в шкафчике ванной комнаты губная помада стала стремительно уменьшаться в размерах. И еще одно обстоятельство, немало беспокоившее Антонину — и смех и грех, а появился у Софьи Кузьминичны кавалер. Посудите сами, до сих пор Софья Кузьминична была совершенно одинокой старухой, занимавшей шикарную комнату с балконом через стенку от Карловичей, и в случае ее кончины Карловичи становились единственными и бесспорными претендентами на освободившуюся площадь. А теперь? Не приведи господи, выйдет старая дура замуж, пропишет к себе своего жениха, а у него, поди, родственников вагон и маленькая тележка, и пиши пропало все прекрасные планы на будущее. А пока этот переспелый ухажер каждый день приходит в гости с букетиком ландышей и удаляется ровно в десять вечера, как того требуют приличия. Сволочной кот остался без должного присмотра и потерял всякий страх. Пользуясь любой возможностью, пулей вылетал на кухню и прилипал к окну, словно ему там валерьянкой накапано. Уж Антонина его и полотенцем лупила, и водой обливала — бесполезно. Кот отсиживался где-то час-другой и снова нарисовывался на прежнем месте. А от него шерсть, глисты и, возможно, блохи. Антисанитария, одним словом. Вообще, во всей истории, похоже, окно играло не последнюю роль. Клара Мосейкова, девица с крайне неустойчивой психикой, именно выглянув в злополучное окошко, вбила себе в голову, что Зудин ни кто иной, как посланный на землю архангел. Это Зудин-то! Этот волосатый грубиян со внешностью орангутанга! Смешно! Но она, Клара, с фанатичным блеском в глазах доказывает, потрясая библией, что близок всемирный потоп и конец света, и Зудин (!) тому самое явное доказательство. Совсем чокнулась. У нее и раньше такие приступы бывали, на всякую круглую дату. Зудин говорит, что Клара, как японский самурай, каждую минуту своей жизни готова к смерти. Антонина хоть и отмахивается от религиозных нелепостей, но в глубине души у нее ох как не спокойно! Да и будет тут неспокойно, когда по всей квартире свечи расставлены и пахнет ладаном, в каждом углу — икона, а над окнами — распятия. Так вот, про окно. Зудин, к примеру, по утрам усаживается перед ним, скрестив ноги, и медитирует. Антонина как первый раз увидела, даже испугалась. Вышла заспанная из своей комнаты на рассвете по малой нужде, а в сумерках напротив окна — неподвижный черный силуэт. А это на фоне паранойи, наведенной Мосейковой, сами понимаете. Хотя, предрассудки все это, конечно, и всеобщее нездоровое влияние, при чем здесь окно. Антонина выглядывала в него пятьдесят раз и ничего необычного не заметила. Ну, весна. Ну, дерево цветет. Детишки с визгом носятся. Травка чахлая сквозь асфальт пробивается. И только.
Да не совсем.
Зудин, например, и есть, и спать перестал. Выглянет в окно, смотрит оттуда на него древняя Япония. Скалы, редкая зелень травинок и земля в трещинах сквозь сиреневую дымку тумана, так и дышит в лицо умиротворением мудрости. Чуть сместится Зудин в сторонку — двор-колодец, грязные стены и кожей ощутимый кислый запах мочи. Серое убожество бытия. Уткнется Зудин разгоряченным лбом в стекло и глотает скупые слезы. За что, Господи? Смотрит сквозь стекло на ветви сакуры, вот они, совсем близко, только руку протянуть, и нет их. Тупик или начало пути? Иллюзия или истина? За что, Господи? И эта запоздалая влюбленность. Наказание или дар? Временами он словно от наркоза отходит, видит перед собой неопрятно стареющую женщину, грубую и мелочную. А иногда так полоснет по сердцу черный взгляд раскосых глаз, словно сама вечность заглянула в душу. Вот так-то. Зудин выбросил догоревший окурок в форточку и пошел одеваться. Сегодня ее смена. Она стоит на углу под сине-белым зонтиком с тележкой мороженого, мимо снуют граждане, подбегают к ней дети, протягивают липкую от сладких ладоней мелочь и на краткий миг прикасаются к огрубевшим теплым рукам большой зудинской любви. И никто не подозревает, что черноволосая мороженщица чей-то воздух и чья-то жизнь. Да и сама она этого не знает и, похоже, не желает знать. Равнодушная и далекая, как галактика.