Да не совсем.
Зудин, например, и есть, и спать перестал. Выглянет в окно, смотрит оттуда на него древняя Япония. Скалы, редкая зелень травинок и земля в трещинах сквозь сиреневую дымку тумана, так и дышит в лицо умиротворением мудрости. Чуть сместится Зудин в сторонку — двор-колодец, грязные стены и кожей ощутимый кислый запах мочи. Серое убожество бытия. Уткнется Зудин разгоряченным лбом в стекло и глотает скупые слезы. За что, Господи? Смотрит сквозь стекло на ветви сакуры, вот они, совсем близко, только руку протянуть, и нет их. Тупик или начало пути? Иллюзия или истина? За что, Господи? И эта запоздалая влюбленность. Наказание или дар? Временами он словно от наркоза отходит, видит перед собой неопрятно стареющую женщину, грубую и мелочную. А иногда так полоснет по сердцу черный взгляд раскосых глаз, словно сама вечность заглянула в душу. Вот так-то. Зудин выбросил догоревший окурок в форточку и пошел одеваться. Сегодня ее смена. Она стоит на углу под сине-белым зонтиком с тележкой мороженого, мимо снуют граждане, подбегают к ней дети, протягивают липкую от сладких ладоней мелочь и на краткий миг прикасаются к огрубевшим теплым рукам большой зудинской любви. И никто не подозревает, что черноволосая мороженщица чей-то воздух и чья-то жизнь. Да и сама она этого не знает и, похоже, не желает знать. Равнодушная и далекая, как галактика.
Так все и было. Зинаида стояла на пересечении двух улиц под сине-белым зонтом, но была на сей раз не одна, с подругой, молодящейся бабой лет сорока пяти. Они, не таясь, трещали на весьма интимные темы так свободно, словно находились где-нибудь на необитаемом острове. Зудин смутился и нерешительно остановился в сторонке, невольно слушая обрывок разговора.
— Зин, а негры у тебя были?
— Негров не было. Боюсь я их, черные они, как собаки. Мне и без них бабьего счастья хватало. И сейчас грех жаловаться. Оську-водопроводчика знаешь? А пенсионера из двадцать первой? Ой, это просто цирк, а не мужик, одной ногой в могиле, а туда же…
— Зин, глянь! Твой воздыхатель нарисовался! В пиджаке! Умереть не встать!
— А, этот-то! Тот еще экземпляр! Интеллигент! Отелло! Да что Отелло, куда там до него неграм. Но скучный, Надь, как диктор новостей. И умный слишком. Все на свете знает, про все читал. Эй, интеллигент, а ты знаешь, что такое «видримасгор»? Ишь ты, не знает! Это вид Рима с гор. Дошло? Вид Рима с гор. Ну, понял, наконец?
Понял. Зудин все понял. Кажущееся сложным на самом деле просто, как детская загадка, как видримасгор. Потрясенный (или просветленный?) этой простой истиной, повернулся и пошел прочь.
Этим же вечером Зудин разбил на кухне стекло, широко замахнувшись стулом. При этом своротил злосчастную полочку с Клариными кастрюлями и деревянное распятие. Свежий вечерний ветер хлестнул по щекам и задул восковые свечечки. Выскочил из своей комнаты перепуганный Малахитов в надетом на одно плечо фраке, увидел пустую оконную раму и замер с широко раскрытыми глазами. Зудин, полуобернувшись, устало сказал.
— Я все понял, Дима. Это все обман. Иллюзии. Видримасгор. Ничего нет. И не будет. Финита ля комедия, Дима…
А после Антонина завесила проем байковым одеяльцем и вызвала стекольщика. Малахитов вышел из дома и вернулся заполночь бесчувственно пьяным. Зудин лег на свой старенький диван и не вставал два дня. Клара, углядевшая «дурной знак» в разбитом окне и опрокинутом распятии, одела длинную юбку, спрятала волосы под черный платок и ушла к вечерне. А Софья Кузьминична напекла ватрушек, накрасила розовой помадой губы и ровно в семь открыла дверь. Сегодня пожилой влюбленный принес ей маленький букет душистых синих фиалок.
2001 г.