Снаружи были тридцатые годы и лошадиная вонь. Что именно тридцатые, я понял по одежде — двубортным костюмам и гангстерским шляпам. Машины превратились в едва заметные тени, а вот лошади были абсолютно материальны, и от них несло потом и навозом. По тротуарам шли люди — вроде бы совершенно обычные, только вот глаза у всех были одинаково пустые. Интереса ради я встал прямо на пути у одного из прохожих — и он просто обошел меня, как давно знакомое и незначительное препятствие. Острая боль в шее напомнила мне, что я сюда явился не по сторонам глазеть.
Скелетик повел меня дальше — мимо «Бедфорд-Плейс», в сторону Блумсбери-сквер. Небо над головой почему-то никак не могло определиться с цветом — из голубого моментально становилось свинцово-серым, а потом сразу же терялось в клубах черного угольного дыма. Я шел и видел, как меняется одежда людей вокруг. Даже линия горизонта постепенно становилась другой. Стало ясно, что я двигаюсь в прошлое, и оно проходит мимо меня в хронологическом порядке. Теперь, если я правильно понял, значок Николаса Уоллпенни приведет меня не только в любимое место своего владельца, но и в тот конкретный момент, когда он начал его посещать.
Самый свежий источник по данной теме, какой мне только удалось найти, датировался 1936 годом. Автором его был некто по имени Люциус Брок. Он выдвинул теорию о том, что вестигии залегают слоями, подобно полезным ископаемым, и что разные слои населены различными духами. Соответственно, я должен был найти Уоллпенни в поздневикторианской эпохе, тогда он приведет меня к Генри Пайку в конец восемнадцатого века. А Генри Пайк, хочет он того или нет, обнаружит свое последнее пристанище.
Как только я подошел к Друри-Лейн, викторианская эпоха согнула меня пополам рвотным спазмом. К вездесущей вони лошадиных какашек я уже начал привыкать, но окунуться в атмосферу семидесятых годов девятнадцатого века было все равно что засунуть голову в выгребную яму. Вероятно, это тоже был вестигий, но его мощности вполне хватило на то, чтобы отправить мой воображаемый ланч в смрадную сточную канаву. Я ощутил во рту вкус крови, на сей раз реальный — это была моя собственная кровь, она явно служила источником энергии для той магической херни, что позволяла Молли удерживать меня здесь.
Боу-стрит была запружена огромными каретами и экипажами с высокими бортами. В них были запряжены лошади размером с хороший семейный хетчбэк. То был Ковент-Гарден в период своего расцвета. Я полагал, что скелетик Уоллпенни поведет меня дальше, по Рассел-стрит, к площади у церкви, но вместо этого он потянул меня вправо, в сторону Королевской Оперы. Форма карет и экипажей изменилась, и я понял, что оказался слишком далеко в прошлом. План А дал какой-то сбой.
Все кареты резко исчезли с площади у здания Оперы — как будто перед следующим актом спектакля на сцене поменяли декорации. Небо потемнело; на улице, освещаемой лишь фонарями и масляными лампами, сгустились сумерки. Мимо плыли призрачные позолоченные экипажи, а надушенные дамы и кавалеры в париках неспешно поднимались и спускались по лестнице. Мое внимание привлекли трое мужчин. Они казались менее эфирными, чем остальные, — их фигуры были темнее и словно бы материальнее. Один из них, рослый джентльмен преклонного возраста в огромном парике, передвигался тяжело, опираясь на трость. Это, очевидно, был Чарльз Маклин. Луч света от фонаря падал прямо на него, словно луч прожектора для съемки крупным планом, — и нетрудно было догадаться, кто «навел» этот луч.
Здесь, как я понял, намечалась театральная реконструкция скандально известного убийства Генри Пайка подлым Чарльзом Маклином. И точно — вот появился Генри Пайк, в бархатном сюртуке и весьма взволнованном состоянии, в парике набекрень и с кривой палкой в руке.
И у этого человека было очень знакомое лицо. Впервые я увидел его холодным январским утром, тогда он назвался Николасом Уоллпении, последним из прихода Ковент-Гардена. По это был не Николас Уоллпенни. Это был Генри Пайк, всегда, с самого начала, с момента нашей встречи у портика церкви актеров, когда он извлек максимальную выгоду из своего образа жизнерадостного кокни. Теперь-то стало понятно, почему Николас так избегал встреч с Найтингейлом. А еще это означало, что сцена у церкви, следствием которой стали мои импровизированные раскопки на территории бесценного историко-культурного памятника Лондона, была именно сценой, частью представления.
— Помогите, помогите! — закричал вдруг один из приятелей Маклина. — Убивают!
Есть вещи, которые никогда не меняются: птицам положено летать, рыбам — плавать, а полицейским — бросаться на помощь, услышав крик: «Убивают!» С трудом удержавшись, чтобы не крикнуть: «Эй, стой!», я рванулся вперед и был всего в двух метрах от Генри Пайка, когда он меня заметил. Воскликнув: «О, черт!» с большой экспрессией, он начал меняться. Его лицо превратилось в карикатурную, абсурдную личину — физиономию мистера Панча, духа бунта и разбоя.
— А знаете, — пропищал Панч, — вы далеко не такой дурак, каким кажетесь с виду.
Стандартная схема действий при задержании буйнопомешанного: позволить ему разглагольствовать, незаметно подбираясь ближе, и неожиданно схватить, как только он отведет взгляд.
— Так значит, это вы притворялись Николасом Уоллпенни?
— Нет, — отвечал Панч, — весь этот маскарад я оставил Генри Пайку. Он живет ради лицедейства, бедняга, ему никогда ничего другого и не хотелось в жизни.
— Да, но теперь он мертв, — заметил я.
— Я знаю, — ответил Панч, — этот мир — само совершенство, верно?
— А где сейчас Генри?
— В голове у вашей подружки, бесстыдно совокупляется с ее мозгом, — сказал Панч, а потом откинул голову назад и громко, визгливо расхохотался.
Я глубоко вдохнул, но хитрый ублюдок вдруг круто развернулся и юркнул в один из узких проулков, выходящих на Друри-Лейн.
Я бросился за ним. Не скажу, что в меня в этот момент вселились духи всех лондонских копов, однако вдумайтесь: мы стартовали у здания Суда на Боу-стрит, и я не мог перестать преследовать Панча — так же, как не мог перестать дышать.
Я вылетел из переулка на заснеженную Друри-Лейн. Прохожие смешались в единую безликую массу, от лошадей и носильщиков паланкинов поднимался пар. Холодный воздух заметенного снегом города казался свежим, чистым. Лондон словно был готов избавиться наконец от одного гнусного духа-выходца. Потом внезапно, как смена кадра в фильме, настала весна. Теперь я следовал за Панчем по грязным переулкам — в наше время их уже не существует, это я знал наверняка. Мы пронеслись мимо свежевозведенного храма Св. Климента,[65] выбежали на Флит-стрит. Великий пожар[66] промелькнул слишком быстро, я его почти не заметил — только в лицо пахнуло горячим воздухом, как из печи. В какой-то миг в начале Флит-стрит был виден купол собора Св. Павла, но его тут же сменила квадратная башня старого норманнского храма. Для истинного лондонца вроде меня это было несусветной ересью — как будто приходишь домой, а в твоей кровати спит незнакомец. Улица сузилась, деревянно-кирпичные дома с узкими фасадами и провисшими крышами тесно лепились друг к другу. Мы были уже в эпохе Шекспира, и, должен сказать, пахла она и вполовину не так жутко, как девятнадцатый век. Панч несся сломя свою призрачную голову, но я его все же постепенно настигал.