Но я-то знал, что скрывается под этой личиной. Я знал. Знал.
Все тело болело, словно избитое. Я еле-еле, прихрамывая, плелся по Мэйн-стрит, мимо покинутых домов и магазинов, но теперь царящее вокруг запустение совсем не ранило мое сердце. Плюхнувшись на сиденье машины, я некоторое время сидел без движения, словно бы погрузившись в забытье. Выброс адреналина опустошил меня душевно и физически.
А потом, все еще во власти жутких воспоминаний о происшедшем, я завел машину и вырулил на жалкую, узкую, заваленную мусором улочку. Никогда в жизни я еще не чувствовал себя таким одиноким и старым. Больше в Гарлокс-Бенд я никогда не возвращался.
В Стонтон я все-таки приехал. Как и было уговорено, вел семинар в течение всех летних месяцев. А что мне было делать, не отказываться же… А в свободное от преподавания время я думал. Думал о том, что произошло, о том, что ломилось с таким страшным шумом сквозь стену. Вспоминал, как испугался в то поистине страшное мгновение. Однако постепенно страх сменился гневом, а гнев — горьким смирением перед неизбежным.
Я решил молчать об этом случае. Мне и так и так никто бы не поверил. В конечном счете, разве располагал я хоть каким-то доказательствами правдивости своего рассказа?
Но буквально за несколько дней до окончания занятий и моего предполагаемого возвращения в Питтсбург случилось нечто, изменившее мои первоначальные планы.
Я сидел в парке Оук-Гроув и с наслаждением поедал свой обычный ленч — вкуснейший хлеб с не менее вкусным твердым сыром.
Стонтон — весьма состоятельное учебное заведение, и за парком здесь хорошо ухаживают. Там и сям на глаза постоянно попадалась группка садовников — они пололи, сажали и обрезали ветви, занимались, одним словом, своим делом, при этом успевая перекинуться шуткой и посмеяться. Но работу не оставляли ни на миг — а что же вы хотите, это Пенсильвания, голландцы всегда славились своим трудолюбием и нелюбовью к лентяям.
Самый пожилой садовник постоянно, но исподтишка посматривал на меня — я чувствовал его взгляд каждый полдень, когда усаживался с ленчем на скамеечку. Однажды я обернулся и увидел, что старик прямо-таки таращится на меня — однако, встретившись со мной взглядом, он тут же отвел глаза. Похоже, садовнику от меня было что-то нужно. Странная игра в гляделки меня скорее забавляла, чем раздражала.
А в тот день он явно решился свести со мной знакомство, ибо во время обеденного перерыва подошел и уселся на скамейку, стоявшую напротив той, что занял я. Он тщательно и медленно развернул свой пакет с ленчем и, впившись в меня взглядом, решительно вцепился зубами в здоровенный сандвич с копченой колбасой (Lebanon Bologna).
Я понял, что он жутко стесняется, и мне стоит первым начать разговор.
— Хорошая погода, правда? — нерешительно подкинул я первую реплику.
Он кивнул. А затем, с кривой улыбкой, проговорил:
— А мне кажется, мы знакомы. Ты, случаем, не старший ли сынок Юджина Левентри?
Я даже рот раскрыл от изумления:
— А вы откуда знаете? И кто вы такой?
— Да уж ты меня, наверное, и не вспомнишь, — пробормотал он с сильным голландским акцентом.
И медленно покачал головой:
— Ты ж совсем маленький был, когда твои собрались и уехали. Не помнишь, не помнишь. А я — я Амос Майерс. Отец-то твой наверняка меня помнит, да…
— И я! — воскликнул я. — И я вас прекрасно помню!
— А я все смотрел-смотрел и думал: ну точно, не иначе как это Юджина сынок! — широко улыбнулся он.
А потом встал и пересел ко мне. Мы пожали друг другу руки, и я едва не лишился ладони, когда он счастливо облапил мои пальцы.
Тут мы разговорились и проболтали не менее часа. Надо сказать, что пенсильванские голландцы — люди степенные и воспитанные, и потому мы начали традиционный обмен любезностями и семейными новостями. Я спросил, как поживают его близкие, а он поинтересовался судьбой моих. Очень быстро мне стало известно, что племянник-то, Аарон Майерс, перепугал всех насмерть, свалившись с сердечным приступом, — тот самый Аарон, что женился на моей троюродной сестре с отцовской стороны, они еще за Водоворотом Скиннера жили? Так вот, он, вишь ты, колледж закончил и ветеринаром стал. Нет, нет, уже оклемался, и все с ним хорошо, жить будет, благодарение Богу. А я рассказал Амосу — тот и впрямь живо заинтересовался подробностями моей биографии, что родители мои уже умерли, а сам я живу один и так и не женился пока.
И пока мы так беседовали, я чувствовал, как во мне растет желание поделиться с ним своей историей. Рассказать о том, что произошло в Гарлокс-Бенде. Почему-то мне казалось, что так надо. Возможно, оттого, что Амос был другом отца.
— А я здесь занятия вел — все лето, — наконец решился я. — Ну и по дороге, когда сюда ехал, решил завернуть в Гарлокс-Бенд.
Тут я несколько мгновений поколебался и тихо добавил:
— И я зашел в церковь.
Мой собеседник прекратил жевать и застыл, как изваяние.
— В этой церкви живет что-то, — так же тихо продолжил я, осторожно подбирая слова. — И этому чему-то люди явно не нравятся.
Некоторое время Амос сидел неподвижно и молчал. Лицо его стало, как каменное. Потом он отложил сандвич.
— Не надо было туда ходить, — тихо проговорил он. — Туда люди больше не ходят.
— Прошу прощения, — вздохнул я. — Но откуда мне было знать, сами-то посудите. Мы же так давно уехали из Гарлокс-Бенда.
И тут меня как прорвало. Я выложил ему все. Может, я и хотел остановиться, но у меня не вышло. Я рассказал абсолютно все: и про жуткий грохот, и про удушливый смрад, заполнивший подвал, и про то, как испытал смертный ужас и понял, что мне не жить.
— Но я ничего не видел, — смущенно завершил я свое дикое повествование. — Ничего, абсолютно ничего не видел.
Амос развернулся ко мне всем телом — и смотрел на меня долго, не меньше минуты. Очень мрачно смотрел. А потом сказал:
— Ничего не видел? А никто ничего не видел. Никто — ничего — никогда — не видел.
И замолчал. Я понял, что он хочет что-то рассказать, но взвешивает за и против. Все же мы не были друзьями, а рассказать что-то важное постороннему человеку для него было большим испытанием.
И когда он все же заговорил, его тон поначалу показался мне отстраненным — словно бы Амос описывал нечто, его не особо затронувшее. Словно бы с годами воспоминания потускнели, и история превратилась в обычную сказку, какую рассказываешь вечером внуку. Ну или козырную байку, какой можно уважить достойного собеседника, — наподобие тех, что травят солдаты о славном боевом прошлом.
Однако я ошибался.
Ибо когда Амос завершил свой рассказ, он плакал, плакал и оплакивал — город, друзей и многое, многое другое. И я понял, что передо мной — тот, кто очень хорошо понимает, понимает гораздо лучше, чем я, то, что к чему все шло, и то, что все-таки случилось столько лет назад в маленьком городе Гарлокс-Бенд.
— Мы знали — там кто-то есть, — начал он. — Знали, еще как знали. Что-то… не отсюда. Оно поймало Джо Майклза в озере — прямо напротив хозяйственного «Миллерза». И он торчал из воды, словно что-то под водой его держало за ноги и не отпускало. По пояс в воде он стоял, всего-то в пятнадцати футах от берега. И оно держало его и не отпускало.
Амос начинал входить во вкус, примериваясь к рассказу, как к старой разношенной перчатке, которая сидит по руке. Он хотел не упустить ни одной детали, и повествование вышло весьма обстоятельным.
— И он сначала орал, как резаный, а потом только вот так стоял и бормотал, бормотал и все приговаривал, что помрет. Еще говорил, что тварь с ним там под водой делает. И плакал, говорил, что же вы меня спасать не идете. А оно его держало и не отпускало, и так он торчал всю ночь и все утро. Воскресное утро.
И он снова повернулся ко мне — как и прежде, целиком, всем телом, — и посмотрел мне в глаза:
— Оно насмехалось над нами. Иначе с чего бы оно оставило Джо торчать над водой. Дьявольская то была тварь, и я никогда не забуду того, что видел. А старина Джо так и торчал из воды, а мы навели на него прожекторы ночью и все такое. А оно его просто вот так держало. А все столпились на берегу, и смотрели, и плакали — потому что ничего не могли с тварью поделать. Не могли мы Джо никак спасти. А ведь старались, очень старались. И ничего у нас не вышло. И вот мы просто сидели и ждали, и никто даже не шевелился. Просто сидели и смотрели на него, как он из воды торчит. А он уж и не дергался даже. А потом женщины пошли в церковь и стали петь гимны. Пели гимны, молились о мире и спокойствии — за Джо, конечно. Много лет с тех пор миновало, а я все, все помню.
Мне показалось, что у него перехватило горло. А еще он то и дело вздыхал.
— Ну вот, — пробормотал он.
И замолчал.
И снова развернулся и заговорил:
— Отец-то, небось, ничего тебе про все это не рассказывал.
Я отрицательно покачал головой.