Его любила Надина, а он любил Агриппинё; а почему он любил Агриппинё, а не любящую его Надину? — может быть, потому, что мужчины всегда любят невпопад.
Наконец, Конноартиллерийский прапорщик, которого страстно любила Барб, был жиденький офицерик; ему ужасно как нравилась Мельани. — «O, Mélanie! — говорил он всегда, — o, Mélanie! quel nom!»[124]
В его приемах и в выражении лица было что-то пастушеское, живо изображаемое на табакерках; и Мельани тоже очень часто была похожа на пастушку, особенно в корсаже с бахромой, и в платье, вроде роброна, напыщенном посредством крахмала и китового уса. Но, как мы уже сказали, его полюбила Барб, чувствительная Барб, которая почитала верховным блаженством жить с милым в хижине убогой. Она находила в юном Прапорщике все способности для подобной жизни; он же всегда говорил, что презирает свет и толпу, что ему душно с людьми, что нечистое их дыхание мертвит его душу, что счастие живет в уединении с кем-нибудь вдвоем и не ведает ни умных забот, ни глупых хлопот; что для счастия необходима только любящая душа. Когда говорил это Прапорщик, Барб готова была броситься в его объятия и вскричать: «О, удалимся, удалимся в хижину!»
VII
Чувства любви и дружбы ни с чем нельзя лучше сравнить, как с звуками музыки. Каждый народ есть инструмент, каждое состояние — струна, каждый человек — звук, а женщины — полутоны. Когда этот инструмент строен, тогда рука Провидения разыгрывает на нем чудную ораторию семейственного и народного счастия: звуки сливаются по мысли и чувству, везде согласие царствует посреди гармонического шума всеобщей деятельности, сердце находит сердце, душа душу, дружба созвучие, любовь взаимность.
Но в то время, когда случилось описываемое нами событие, не было еще стройности ни в сердцах, ни в умах; судьба играла на людском разладе, и трудно было прибрать звук к звуку.
Юлия, однако же, была уверена, что между ею и Поэтом существует так называемая симпатия, от которой зависит взаимное счастие двух сердец. Она чувствовала, что не может жить без Порфирия.
У восторженного Поэта было мягкое, восковое сердце; но в то же время и горделивое, которое не хотело принимать ничьей любви даром, — немедленно платило взаимностью.
Отец и мать Юлии, зная, что Поэт он же и Медик, с признательностию смотрели на участие, которое он принимал в расстроенности нервов Юлии; они не видели ничего худого в том, что Поэт часто, по праву Медика, держал руку Юлии в своих руках для наблюдения пульса. Но когда однажды нечаянно застали, что Медик, по праву Поэта, пламенно целовал этот пульс — они вообразили бог знает что, вспылили, готовы уже были излить свой справедливый гнев… да Юлия предупредила бурю: она вскрикнула, как кликуша, и заметалась. Отец и мать забыли в испуге гнев свой и бросились к ней на помощь; а Поэт, в порыве участия, забыл испуг свой и также бросился к ней на помощь; он оттирал ей пульс, требовал о-де-колон, воды… Отец и мать сами бегали то за тем, то за другим… При нем расшнуровали Юлию… Юлия стала дышать.
Поэт пришел в себя, взял было шляпу. Отец Юлии также пришел в себя.
— Милостивый государь! — произнес уже он к Поэту. Но Юлия снова заметалась, застонала; снова все бросились к ней.
Она открыла глаза, взглянула на Поэта, схватила его руку и — прижала к сердцу. Кончено! других объяснений не нужно: все сказано, что нужно сказать.
Смущенный Поэт хотел было из приличия отнять руку; но Юлия удержала ее и произнесла томным голосом:
— Не уходите!.. сидите подле меня!.. я умру без вас! Отец и мать выслушали эти слова, не нарушая тишины, которая была необходима для здоровья дочери.
Таким образом, дело объяснилось само собою. Мать стала готовить приданое, отец придумывал, когда бы назначить день свадьбы.
И вот — к свадебному балу Юлии готовятся и ее подруги.
Все они уже успели сказать Юлии, чтоб она — когда посадят ее за стол, перед благословением отца и матери отпуская в церковь, — не забыла, вставая из-за стола, потянуть за край скатерть, прошептать имя каждой и пожелать выйти ей замуж за избранного сердцем, за возлюбленного.
В течение года это пожелание непременно должно исполниться: так говорит поверье. Юлия исполнила просьбы подруг своих, и — странно! поверье подтвердилось.
В известное время, в известных формах бал начался.
Много уже времени тому назад, как бал имел высокое значение в общественной жизни.
Образованность бального общества имеет возрасты.
Сперва должно ловко двигаться, ни слова не говоря.
Потом красно говорить, ничего не мысля.
Потом умно мыслить, ничего не понимая.
Потом ясно понимать, ничему не веря.
Таким образом, бал был некогда школой правильного движения.
Когда научились ловко двигаться, классические танцы стали пошлы; изобрели танцы романические: засели и стали изучать приветствия, занимать друг друга разговорами; но когда разговоры вытвердились наизусть, начали мыслить кочуя, по выражению Грибоедова, из комнаты в комнату.[125] Это было самое скучное время. Теперь ясно поняли, что бал есть во всяком случае маскарад, мистификация ума, сердца и чувств, и — перестали верить, женщины мужчинам, а мужчины женщинам. Бал обманул каждого; настало разочарование к балам; община рушилась, все обратилось в самого себя…
Пусть же все надумается и наскучается в этом уединении, а потом призовет в гости к сердцу сердце, к чувствам чувства, к уму ум — и будет снова весело в жизни; люди будут собираться в кружок не для скуки, не для торговли собою, а чтоб поделиться избытком ума и чувств.
Так рассуждал один домашний философ.
А между тем нам должно знать, что, когда Юлию стали снаряжать и отпускать в церковь, Думка-невидимка, не зная, куда ей деться, перелетела на чело ее матери и просидела на нем до открытия бала. По возвращении Юлии из церкви Думка хотела возвратиться к ней, но в мыслях Юлии не было уже места для беспокойной Думки: желание Юлии исполнилось, и она предалась вполне сладостным ощущениям сердца. Что делать! заметалась Думка-невидимка от одной подруги Юлии к другой — пребеспокойные, прегорячие головы! невозможно никак надежно приютиться в мыслях — так от сердца и пышет. В продолжение всего бала Думка кочевала от Мельани к Агриппинё, от Агриппинё к Зеноби, к Надин, к Пельажи, к Барб, и обратно. Чтоб охладить несколько пылающие их сердца, она нашептала каждой, что любовь требует непременно испытания, что без испытания любовь не любовь.
Эта мысль ужасно как возмутила подруг Юлии.
Мельани сказала сама себе: мой Кавалергард, верно, также испытывает меня; он что-то сегодня особенно внимателен к Барб! О, постой же, мой милый Кавалергард! испытаю и я тебя: буду назло волочиться за конной артиллерией!
Агриппинё почти то же подумала про служащего при военном министерстве и стала заниматься служащим при министерстве иностранных дел.
Зеноби, вместо своего очаровательного attaché, обратила особенное внимание на Капитана.
Пельажи, Надин и Барб сделали подобный же искусственный переворот в чувствах своих и избрали орудиями своего мщения, разумеется, тех, на волокитство которых до сих пор они и не думали обращать внимания.
Притворство — не любовь, и потому оно не робко, не боязливо и не стыдливо. Подруги Юлии, ангажированные влюбленными в них, изливались в разговорах, внимали ласкательствам с улыбкой, отвечали шутя, и каждая, замечая свою победу и торжествуя в душе, думала: ага! мне стоит только оказать внимание — каждый дорожит им!.. А он!.. он воображает, что я умру с горя, если ему вздумается оказать мне холодность!.. Постой, мой ангел!
Все шесть героев наших были вне себя от восторга, что наконец страсть их вознаграждается взаимностью.
Кавалергард рассыпался перед Барб, танцуя с ней мазурку. Замечая ее внимание к себе, внимание особенное, он решился приступить к намекам о своих чувствах.
— Сегодни в первый раз я счастлив! — сказал он ей. — Никогда душа моя не была так полна надеждой на завидную будущность!
— Отчего это? — спросила с улыбкой Барб.
— Отчего?.. Вы не должны делать мне этого вопроса, — отвечал он, запинаясь.
Но Барб беспокойно взглянула в это время на юного Прапорщика, который весь уже превратился в любовь к Мельани, не сводил с нее глаз, что-то говорил ей устами и взорами.
Барб бросила улыбку презрения на юного Прапорщика, отвернулась к своему кавалеру, который продолжал между тем что-то говорить ей. Она не слыхала, что он говорил; но взглянула на него нежно, нежно подала ему руку, чтоб лететь в круг.
— Она любит меня! — подумал Кавалергард и, притопнув об пол, приударив шпора о шпору, осмелился сделать дерзкое испытание взаимности — пожал руку.
— Он пожал мне руку! — подумала, вспыхнув, Барб; но новый взгляд на Прапорщика, досада и желание оказать презрение, примирили ее с смелостию Кавалергарда.