— Но нигде не записано, что он не имеет права этого жить, — попытался все же возразить участковый.
— Тогда покажите мне, где записано, что он имеет такое право, — сказал Общественность, и участковый понял, что имеет дело с умным человеком.
И все же он сомневался, стоит ли принимать меры против Балахона, который никогда мухи не обидел. Общественность это понял и нажал на логику.
— Вот вы находитесь на государственной службе, у вас есть обязанности, и вы их исполняете, за что получаете заработную плату…
На это участковый ничего не смог возразить.
— Рабочий выполняет свои обязанности у станка и получает за это заработную плату. Станок, конечно, собственность государственная, и рабочий ее, то есть его, эксплуатирует, но за это отдает государству продукт своего труда. То же и с колхозником, только там собственность колхозная и потому продукт он отдает колхозу. А гражданин по кличке Балахон эксплуатирует государственную собственность и ничего за это государств не дает. Так или нет?
— Выходит, что так, — согласился участковый. Логик его доконала. К тому же он подумал, что такому, как Общественность, никакого труда не составит доказать начальнику отделения, что он как участковый никуда не годится и в органах ему не место.
Заручившись у участкового обещанием содействовать, Общественность пошел к управдому, и прочитал ему лекцию насчет двух форм собственности и незаконности занятия Балахона. Управдом ничего не понял, и со всем согласился, потому что с утра поел селедки, и все время мучительно хотел пить.
Таким образом, Общественность обложил Балахона как медведя в берлоге.
По крайней мере, он так думал: Однако из всех его союзников только Алешка остался ему верен. Участковый решил подождать, что из всей этой истории выйдет, и если понадобится — вмешаться, но только если понадобится. В конце концов, никого не грабят и не убивают, даже не бьют. А управдом выпил сразу пять стаканов чаю с лимоном и забыл о разговоре. Но Алешка не дремал. Для него дедово поручение было делом государственной важности. Он чувствовал себя, чуть ли не Павликом Морозовым, когда мы тайком встречались где-нибудь в условленном месте и бродили по Марьиной Роще как будто просто так, а на самом деле выслеживали Балахона. Алешка сразу вырос в своих глазах. Раньше он был покладистым малым, всегда и во всем безропотно уступал мне первые места. По старшинству и по жизненному опыту я командовал, а он подчинялся и никогда от этого не страдал. В самом деле, куда ему было со мной тягаться. Я уличный, весь в ссадинах и заплатах, сорвиголова одним словом, а он домашний. Он часто болел и вообще не выходил на улицу, а сидел дома и читал.
И вот он, наконец, получил свободу, но я перестал его узнавать. Теперь я только и слышал от него команды: „Завтра проверяем Трифоновку…“, „В три ровно у Марьинского Мосторга…“ и тому подобное. И самое удивительное, что я подчинялся ему. Часами бродили мы по улицам и переулкам, околачивались возле магазинов, толкались у Савеловского вокзала, дежурили на Минаевском и Крестовском рынках, но Балахона нигде не встречали. Чтобы было веселее, мы придумывали всякие игры. Например, спорили, сколько нам встретится усатых или женщин в валенках. И вот однажды мы поспорили насчет военных. Алешка сказал — десять, а я в азарте ляпнул — тридцать. Дело было к вечеру, а мы встретили только пятерых военных, из них двое были вовсе не военными, а железнодорожниками в черной форме, но я сказал Алешке, что это военные железнодорожники, и он поверил. Тем не менее все шло к тому, что Алешка выиграет спор. Его цифра была ближе к истине. А мне так хотелось хоть в чем-то не уступить ему. И я пошел на хитрость: предложил Алешке напоследок заглянуть в Самарский переулок. Там, неподалеку, была гостиница для военных.
Алешка этого не знал и попался на мой крючок. Я вел его проходными дворами и представлял, как он обалдеет, когда увидит сразу два, нет, три десятка военных. Обычно они роились возле гостиницы, как пчелы около улья, сидели на скамейках, курили, разговаривали. Мы прошли весь переулок и уже хотели свернуть за угол, как вдруг увидели Балахона. Он сидел на ящике напротив трамвайной остановки, а перед ним стояла корзина. Никто к нему не подходил и ничего не покупал, но его это как будто не беспокоило. В руках у него был нож, которым он стругал щепку и при этом что-то бормотал про себя, по крайней мере, шевелил губами. Мы и раньше побаивались его, а теперь и подавно испугались: переулок безлюдный, смеркаться начинает. А он весь черный, как лесной пень, косматый, сидит на ящике бормочет про себя какие-то заклинания и ножом поблескивает…
Мы спрятались во двор и выглядывали из-за дома, якобы чтоб не спугнуть Балахона. Наконец, я взял себя в руки и сказал Алешке:
— Ты его тут постереги, а я сбегаю к твоему деду.
— Тоже мне Чапаев. Сам постереги, — сказал Алешка. Ему страшно было оставаться тут. Но и мне этого не хотелось.
— Чудак-человек, — сказал я. — Ты же отсюда дороги домой не найдешь.
— Еще как найду, — возразил Алешка. — А тебе к нам нельзя, тебе ведь твоя бабуся запретила к нам ходить.
Тут он попал в точку. Бабушка моя неслухов не терпела, в случае чего могла и в чулан запереть, а там крысы так и шастали. Да мне и самому не больно хотелось являться к Общественности с доносом. Из двух зол я выбрал Балахона и остался в переулке.
— Смотри, чтобы он не ушел, — наказал мне уходя Алешка, как будто я мог задержать Балахона, если бы ему вздумалось уходить, ведь я боялся даже на глаза ему попадаться.
Я наблюдал за ним из-за угла и думал, что Алешка, наверное, уже дома.
Скоро сюда придут Общественность с милиционером и они уведут Балахона в тюрьму.
Изредка мимо него проходили люди, некоторые останавливались, заглядывали в корзину. Одна женщина даже купила у него пучок каких-то листьев. От нечего делать я стал прислушиваться к его бормотанию и вдруг понял, что он так поет. Да, Балахон что-то пел без слов и даже без мелодии, но точно, пел и покачивался в такт. И тут мне почему-то пришла в голову мысль, что он похож на зверя, не на какого-то определенного, а вообще на зверя, который хорош уж потому, что живет на белом свете. Странно только, почему мне это пришло в голову после того, как я понял, что он поет, ведь звери-то не поют. И тем не менее передо мной был большой лесной зверь, которого сейчас отловят и посадят в клетку. Мне вдруг стало жалко Балахона и я вышел из своего укрытия.
Я все еще боялся его, но уже не как колдуна, а как зверя, который может укусить, поддеть на рога или лягнуть копытом только потому, что таков зверский обычай. Однако он оказался совсем смирным зверем, даже ручным.
Когда я подошел, он не зарычал на меня, а продолжал сидеть как ни в чем не бывало.
И тут меня как прорвало, я затараторил бессвязно и невразумительно:
— Дядя, уходнте отсюда… Алешка уже побежал… Милиционеры…
Общественность… и корзину вашу заберут…
Не мудрено, что Балахон ничего не понял. Он уставился на меня своими маленькими глазками из-под мохнатых бровей и молчал, как самый настоящий зверь. Я стал ему втолковывать, какая опасность ему грозит. Просил, размахивал руками. Он не понимал меня. И только после того, как я, совсем отчаявшись, заорал: „Уходите!“, а потом вдруг разревелся, Балахон пожал плечами, взял свою корзину и ушел.
Когда Алешка привел, наконец, деда, я встретил их, сидя на ящике, и улыбка у меня была от уха до уха, как у дурачка, который потерял шапку и радуется, что голове легче.
Прошло два месяца с тех пор, как Общественность объявил войну Балахону.
И чем дальше, тем больше он входил в роль. Можно было подумать, что других дел у него нет, как только выслеживать торговца „зеленым“. Целыми днями он курсировал из конца в конец Марьиной Рощи. Как будто прогуливался, а на самом деле искал встречи с Балахоном. Внук больше не желал выполнять его поручения, так как я наотрез отказался его сопровождать, а один он еще робел всюду совать свой нос. К тому же ему надоело играть в сыщика, хорошенького, как говорится, понемногу.
И по вечерам Общественность не терял времени даром. Он писал письма в разные инстанции, в которых клеймил несчастного Балахона, называя его паразитом, отравителем и даже врагом народа, и сам во все это верил, потому что ничего другого ему не оставалось. Слишком уж далеко зашел он в своей ненависти. Нет, не лично к Балахону, а ко всему, что мешало ему играть роль жреца справедливости.
Характер у него день ото дня становился все хуже. Раньше он любил развернуть газету, сыграть с внуком в шахматы, потолковать о международном положении за чаем. Теперь же он занимался в основном составлением жалоб.
Участковому он жаловался на управдома, начальнику отделения на участкового, в исполком на начальника отделения и так далее.
Борьба с балахонщиной стала для него целью жизни. Но как раз тут-то у него ничего не получалось. Балахон оставался неуловимым и неуязвимым. И вот, казалось бы, все средства были использованы, все планы сорвались. Другой бы махнул рукой и отправился в сквер забивать козла. Но Общественность никак не желал сми-рдгься с поражением. — Два дня и две ночи он ходил по комнате взад и вперед, обдумывал последний решительный шаг. Наконец оделся, взял портфель и пошел. При этом вид у него был такой, как будто он собрался прыгать с вышки на парашюте. И это было понятно, потому что он шел не куда-нибудь, а прямо в логово своего врага.