Оказывается, поросенок, которого я на дерево закинул, вырос, в большую свинью превратился, и привела она двенадцать поросят. Прыгают свинячьи детки по веткам, визжат пронзительными голосами — упасть боятся. Не столько боятся упасть, сколько радуются, что никто до них дотянуться не может.
Ну, думаю, теперь я покажу, чего стоит настоящий мужчина, за все насмешки с лихвой расквитаюсь.
Проверил: глаз — таращится, ухо — топорщится, а охотничье сердце, как цеп на току, стучит. Значит, все на своем месте, можно начинать. Поднял я ружье, прицелился и — паф! в крайнего. Тот с ветки — шлеп! вверх тормашками, а лис в тот же миг — хвать! его в зубы и унес. Я тогда второго — бах! И этого хорек заглотнул — на один укус хватило. Третьего сорока уволокла. Четвертого воробьи затоптали. Пятого ласточка склевала, а шестой… Пока я целился, его комар забодал. Но я не унываю, взял на мушку седьмого и… Подстрелил бы, точно вам говорю, только подошло время обедать, и я решил малость передохнуть.
Лежу в траве, припасы, что мама собрала, жую, из хлебного мякиша пульки катаю и примечаю — свинья на дереве со своим выводком на меня из-за листьев поглядывает. Подкрепился, прилег за пнем и давай снова палить. Кабанчики, как переспелые груши, посыпались на землю, по всему лесу гул и грохот идет. Это тебе не шуточная охота! Я метко целюсь, чтобы пуля в один глаз вошла, в другой вышла: ценный мех, не повредить бы…
И так я разгорячился, что обо всем на свете позабыл. А когда вспомнил, где нахожусь, было уже поздно: не успел прицелиться в последнего кабанчика, как чье-то рыло меня пониже спины ка-ак двинет! Подбросило меня выше дерева, а на обратном пути упал я в старое аистиное гнездо. Отдышался, через край перевесился, вниз смотрю. А там страх что творится: огромный клыкастый кабан вокруг дуба топчется и последними свинскими словами ругается: как, мол, я посмел его поросятам хлебным мякишем глаза залепить, его супругу тяжело ранить… Кружит он так, ветки в ярости ломает и ждет, пока я вниз спущусь. Щетина дыбом стоит, клыки оскалены, пена с морды клочьями летит. А я не шелохнусь. Что поделаешь, неужто такому свирепому добровольно на клыки полезешь?
Маюсь я в гнезде и рассуждаю сам с собой:
"Вот бы собачонку, хоть плохонькую! Прогнала бы она это страшилище, своего хозяина вызволила! Или вообще не позволила бы кабану подойти ко мне, на куски бы его разорвала". И поклялся всеми лесными бестиями: вернусь домой живым и здоровым, во что бы то ни стало заведу охотничью собаку.
А разъяренный кабан вокруг дерева носится, только ветки трещат.
И сидеть бы мне на дубе весь свой век, когда б не нашел в ранце клубок лески. Навязал из нее петель и принялся ловить ворон. Поймаю, на лапки путы надену и к гнезду привязываю. Как сто двадцать две набрал, стал кричать и руками махать. Они крыльями замахали, взлетели и гнездо в воздух подняли. А с гнездом и меня. Леший знает, куда бы они меня занесли, если бы не смекалка моя: стал по одной отпускать. Отпускал-отпускал, пока совсем мало осталось. Не под силу им было гнездо тащить, и мы мягко опустились на землю.
Но недаром меня мама упрямцем зовет, я от своего отступаться не намерен!
Пошел, значит, я опять к тому дубу. И вижу, что под ним уже никого нет: ни страшного кабана, ни его поросят, ни свиньи раненой. Одни следы остались. Пошел по следам. Оказывается, кабан выстроил своих кабанят и повел в пруд глаза промывать. Первый поросенок за отцовский хвост держится, второй — за хвост своего братца, третий — за репицу второго… А последней шла свинья. Так цепочкой и двигались, как альпинисты.
Эх, думаю, была не была…
Ка-ак шарахнул я кабана в лоб, он вверх тормашками и лежит без движения, а остальные тоже не бегут, стоят на месте и горько хрюкают. Не видят, куда идти — глаза-то у них хлебным мякишем залеплены!
Мигом вытащил я нож из-за голенища, отхватил у кабана хвост, сунул его в зубы первому поросенку и тронулся в путь, а за мной весь выводок кабаний как на поводке потянулся.
Так я с одного выстрела семь кабанчиков и свинью в придачу добыл.
Отец с дедом в мою честь пир закатили — три тарелки холодца из моих трофеев наварили. Из одной щетины столько жиру натопили, что все наши деревенские как ни старались, никак ложками пробить не могли. Тогда я принес топор, присел на корточки да как рубану со всего маху… Но угодил по краю. Тарелка подпрыгнула, перевернулась, холодец по полу разлетелся, а мыши вмиг угощение по норкам разнесли.
Разозлился я, кинулся крушить их норы, только дедушка удержал мою руку и сказал:
— Не сердись. Дешево досталось, задешево и рассталось… От семерых всегда меньше пользы, чем от одного. От твоей жадности и лес опустел, и деревня еще одним недобрым делом прославилась, — сказал это дедушка и посмотрел на меня грустно-грустно. И так мне от его взгляда стало холодно и тяжко, будто в груди вместо сердца у меня гладкий холодный камень лежит.
Перестарался.
— Какого пса зайчишка больше всего боится?
— Белого.
— Почему?
— Думает, — самый свирепый, в одной нижней рубахе гонится.
Как я решил, когда в аистином гнезде сидел, так и сделал: от соседа принес в шапке щеночка махонького и стал растить. А когда подрос мой Чюпкус, оказалось — пес редкой охотничьей породы, почти совсем исчезнувшей на земле. Лапы у него, как у теленка, — толстые, нарастопырку, хвост — мохнатый, бубликом, шерсть колючая, как щетина на платяной щетке, уши — длиннющие, до земли висят, приходится над головой веревочкой завязывать, как на зимнем треухе, чтобы на бегу в ногах не путались, голос хриплый, клыки острые, выше носа торчат. А вообще-то характер у песика покладистый: когда спит — и с палкой подойдешь, а когда сторожит — и палки не нужно.
Листал я его родословные книги и в седьмом томе прочел, что порода эта очень и очень солидная — помесь чистейшей литовской гончей, французского свинопаса, английского конокрада, цыганского дога и прусского бульдога. Его предки, как писано в девятом томе, у древних литовских князей в покоях зайцев травили, в шубах медвежьих блошек ловили, шляхтичей чванных за икры хватали, рыцарей-крестоносцев выть на луну обучали.
А однажды такой случай случился. Триста тридцать третий собачий прапредок Чюпкуса, по кличке Гребкус, бежал как-то по дороге и нашел грош оброненный. Схватил в зубы и со всех собачьих ног помчался к своему хозяину Йоселису в корчму. На беду в ту самую пору ехал в карете по той же дороге ясновельможный пан Гвера. Как увидел он золото, тотчас велел слугам остановиться и грош у пса безродного отобрать.
Схватили слуги грош, взобрались обратно на козлы и дальше поехали. А Гребкус бежит сзади и с досады тявкает:
— По бедности отнял! По бедности отнял!..
Надоело пану слушать Гребкусов лай, швырнул он грош в окошко кареты и думал, что отделался от въедливой твари, да не на такого напал. Схватил Гребкус грошик, но не отстает, продолжает гавкать:
— Со страху отдал! Со страху отдал!..
Разозлился пан:
— Стану я такого паршивца пугаться!.. Слуги, отобрать у голодранца золотой!
Слуги опять слезли с козел, отняли грошик у Гребкуса и дальше поехали. А. Гребкус всех собак с округи созвал, подучил, бегут они за каретой и на разные лады заливаются:
— По бедности отнял! По бедности отнял!
Побелел пан от такого оскорбления, швырнул грош на дорогу.
— Со страху отдал! Со страху отдал! — не унимается Гребкус, а за ним и вся свора.
Тут уж пан совсем взбеленился. Велел слугам гнать коней вскачь. Хлестнули те рысаков кнутами, и кони понеслись во весь опор. Вихрем летел пан в карете, но еще быстрее мчались Гребкус с приятелями, не переставая драть горло:
— Со страху отдал!..
Во время бешеной скачки и слуг своих пан-шляхтич растерял, повываливались они на дорогу, и самого растрясло до полусмерти, и коней загнал, а от Гребкуса все равно не убежал. В конце концов ясновельможный пан заткнул уши паклей, натянул на голову шубу и лежит, мертвым прикинулся, может, отцепятся, думает. Но не тут-то было. Учуял Гребкус обман и решил пана перехитрить — в речке утопить. Стали пана из кареты выволакивать: за одну полу потянут, за другую потащат, за пятки куснут, за икры хватнут, только ничего не выходит, не поднимается пан, и все тут.
"Замерз, наверное", — решили собаки, победно подняли хвосты торчком и разбежались довольные. А Гребкус домой героем вернулся.
Вот какими смекалистыми и упорными были предки Чюпкуса еще в средние века. Так что уж о нем говорить? За последнее столетие, после ужасного собачьего мора, эта порода до того навострилась в упорстве, что Чюпкус мой, если за кем во сне увяжется, до тех пор дрыхнет, пока не догонит свою жертву.
Однажды зачем-то нужно мне было Чюпкуса разбудить. Так я его, представьте, в воду бросил. Уже пузыри идут, а он знай себе спит. В землю его закапывал, пятки щекотал, соломинку в нос совал, по-всякому ухищрялся, пока, наконец, удалось запахом шипящего сала поднять. Оказалось, Чюпкус вовсе не спал, просто он загнал во сне на дерево кота, да не простого, а самого вредного в нашей деревне, и караулил, глаз с него не сводил.