Песец, как водится, подкрался незаметно, хоть виден был издалека.
Так всегда бывает, когда оцениваешь ситуацию задним числом и задним местом.
* * *
— Ужо тебя в ряды приняли, сын своего отца, — Мотвил сопровождал всякое движение молодого лучника поворотами слепой морды. Провалы на месте вытекших глаз, розовая кожа лысины, где сгорели волосы, и тавро на лбу не уродовали бородатого шамана, давно изуродованного татуировками и шрамами, а придавали дополнительной инаковости, как подобает верховному жрецу, пусть и обращённому в рабство. — Исполняешь работу тайную, жертвуя связями явными. Но в том не обретёшь порицания никогда, потому что свойство твоей натуры определяет твою судьбу, эльфийский метис-мутант.
Не обращая на него внимания, Жёлудь выволок из-под койки сидор. Опустился на скрипнувшие ремешки кожаной сетки, застеленной ватным матрасом, размотал устье.
— Что ты несёшь? — устало отмахнулся парень. — Совсем от скуки сбрендил?
Странное чувство, словно сорок невидимых бесплотных пальцев со всех сторон ощупали тело, заставило Жёлудя замереть.
— Ты чего?! — дёрнулся он.
Пальцы исчезли. Мотвил выглядел озадаченным.
— Ты губишь всех, кого любишь, сын своего отца. Ты недавно познал женщину. Искра любви, которая проскочила между вами в тот момент, убила её. У неё не было силы долго сопротивляться давлению смерти. Взамен она одарила тебя защитой.
— Нюра? — пробормотал Жёлудь.
— Носи. Пусть потраченная на броню кровь хранит тебя.
Парень поёжился от такого благословения, но погрызенная крысокабаном куртка согревала, надёжно облегая, и превосходство шамана не смутило его.
— Вот что может натворить попавшая в кровь слезинка мужеложца, — парировал Жёлудь.
Мотвил отпрянул, таким по-эльфийски отстранённым, всепонимающим и надменным обернулся в ответ на колдовское проникновение в душу молодой лучник. Он обманчиво мнился пищей, но оказался не по зубам, стоило запустить в него тентакли разума. Верховный шаман Москвы давно так не плошал. Он вернулся полностью в своё тело, лёг на спину и вытянулся на койке, как будто утратил интерес к собеседнику. Мотвил испугался. В новгородском плену ему становилось всё более и более неуютно.
— Ножей много не бывает.
Жёлудь выудил из сидора боевой трофей времён лихославльской охоты на «медвежат». Доселе молодой лучник извлекал его из ножен всего раз, для порядку, а потом убрал на дно вещмешка. Теперь, когда нож понадобился для постоянного ношения, пришлось присмотреться к нему повнимательней. Тёмная от льняного масла наборная рукоять из берёзовой коры была широкой даже для кисти Жёлудя. Дизайнер с Горбатой горы мало заботился об удобстве пользователей, стремясь сделать оружие для гвардии Озёрного Края максимально «медвежьим». У него получилось. Всадной клинок, ограниченный короткой толстой гардой, был шириной пальца три. Кинжальное остриё, достойное небольшого копья, переходило в ровное лезвие, а со стороны обуха шёл странный прогиб, на спинке которого зубрилась заточенная насечка. «Для пилы не годится, — пощупал Жёлудь. — Зачем такая впадина? Если верёвки резать, так сделали бы серрейтор. Чешую с рыбы драть? Тогда прогиб не нужен. Ни то, ни сё, даже ладони на обух не положить, чтобы лучину поколоть». Сотворённый максимально универсальным, нож имел страшный боевой вид, в нём можно было отыскать приметы функциональности, но их гениально подобранное сочетание сводило пользу к нулю.
Штатный подвес ножен состоял из простой кожаной петли. Нож свисал с ремня вертикально, и в таком виде был решительно не пригоден для скрытного ношения в городе. Жёлудь вытащил из кармашка сидора кисет с запасными тетивами, принялся мастерить подвязку, чтобы ножны висели на поясе горизонтально и были прикрыты одеждой от посторонних глаз.
— Ножик твой загляденье, от одного вида срать хочется — глумливо оценил Михан, остановившись возле койки. — Ты чего, носить его собрался?
— У тебя такой же, пердун, — огрызнулся Жёлудь. — Вместе «медвежат» трясли. Или ты свой продал уже?
— Конечно, нафиг мне этот адский ужоснах? А ты чего делал сегодня?
— В цирк ходил, — сдержанно ответил Жёлудь и замолчал, чтобы не сболтнуть лишнего.
— В цирк… — не без ревности к проведённым с толком выходным вздохнул Михан. — Нашёл развлекалово, дурень. Эх, я бы на твоём месте случая не упускал. Ты когда ещё в таком огроменном городе побываешь?
— Ты лавочник, сын мясника, — сидящий Жёлудь посмотрел на стоящего Михана сверху вниз таким презрительно-холодным взглядом, что чуткий шаман Мотвил на соседней койке заворочался. — А я эльф, из боярского рода. Твои развлечения низменны, бабы и барды, а мои останутся высоко духовными, как в большом городе, так и в маленькой деревне.
— Я в Новгороде Великом буду служить, — уже со смешанным чувством зависти и неприязни отозвался Михан. — Я подле князя буду в Кремле, а ты так и сгниёшь в дремучем лесу, дуралей.
Жёлудь не удостоил противника ответом. Крепко затянул узелок, словно запаял сплетённую из конского волоса тетиву, и отметил, что петля села на ножны как влитая.
— Не говори «гоп», ты ещё не в Кремле, — подал голос верховный шаман Москвы. — И лучше бы тебе там никогда не быть.
Глава двадцать первая,
в которой Щавель и Альберт Калужский заключают клятву на соли, Ерофей Пандорин идёт в Информационный центр, а революция съедает своих детей
Мотвил оказался прав. Когда Щавель пригласил Жёлудя прогуляться по городу, парень сначала оробел. В Тихвине отец редко его баловал, вот так запросто предлагая куда-то сходить, а таскал за собою Корня как старшего наследника и потом стал брать на дела Ореха. Жёлудь как младший и, по мнению парня, несправедливо недооцененный, оставался вместе с сёстрами и дворней. Братья мало посвящали его в свои взрослые игры, и на охоту за разбойниками брали на подхват, в загонщики. К девятнадцати годам младший сын тихвинского боярина уверился, что дурость его всем видна и неизлечима. Потому на мобилизацию к светлейшему князю Жёлудь последовал за Щавелем, как ребёнок следует за родителем. Хорошо, что рядом оказался однокашник, без Михана было бы совсем кисло. Ни продолжительный поход, ни короткие стычки с неприятелем не осадили в молодом лучнике привычного преклонения перед отцом. Даже мучительное пленение у вехобитов и кровавая жертва во Владимирском централе не уравняла их ни на шаг, но давеча что-то изменилось.
— Пойдём, перекусим, — по-товарищески сказал Щавель. — Проветримся немного, бери куртку.
В компании Лузги и Альберта Калужского они отошли на пару кварталов к центру и оказались в гламурном районе с милыми магазинчиками, модными бутиками и привлекательными кафешками всех мастей. За шведской лавкой «Мануфактура Хасселя», где продавались часы, очки и фотоаппараты на потребу местным хипстерам, обнаружилась витрина и дверь под вывеской «Кафе-шантан Олень Делонь».
— Что такое «делонь»? — оленей Жёлудь видел только на картинке, в Ингерманландии они не водились, но по зоологии у него было твёрдая пятёрка.
— Петушиное слово, — заявил Лузга.
— Псевдоним, — сказал Альберт Калужский.
— Псевдоним — слово греческое, — заметил Щавель. — Где греки, там и симпозиумы. Всё одно к одному. С таким оленем, сынок, ты из одной кружки не пей и не поворачивайся спиной к нему, если придётся поднимать с пола предметы, а присаживайся на корточки.
Доктор же с любопытством посмотрел на столики за витриною. Он был привычен ко всякому и не чурался ничего.
— Не зайти ли нам чуток огламуриться? — смело предложил лепила.
В витринном стекле Щавель видел отражение. Он содрогнулся, это было его отражение! Возвышающийся рядом молодой позёр с бородкой казался порождением салонного льва и светской кобылицы. Гламурное стекло делало Жёлудя совсем чужим. А ссутулившемуся поодаль уголовнику место было в исправительной колонии с оппортунистами, но никак не на воле среди мирных граждан. За время похода Лузга загорел и стал ещё больше похож на добро. И только Альберт Калужский выглядел как ни в чём не бывало. Закалённого странствиями доктора ничто не брало.
С такими спутниками терять было нечего, и Щавель молвил:
— От добра добра не ищут. В этом городе греха и барокко мы вряд ли встретим приличное заведение.
Единственный зал был скорее наполовину пуст, чем наполовину полон. В дальнем его конце обнаружился крашеный помост, на котором негромко играл камерный оркестр. Четверо музыкантов в полосатых робах, скрипач, пианист, флейтист и аккордеонист, выводили что-то запретное, из допиндецового репертуара русского шансона. Песен, естественно, не пели, сама музыка являлась достаточной фрондой, в лейтмотиве её угадывалось недовольство властями и существующими порядками.