ТОМАС ЛИГОТТИ
Услышав пение, ты поймешь, что час настал
Я прожил в городе у северной границы достаточно долго, чтобы, не до конца то осознавая, допустить, что уже никогда не уеду отсюда, во всяком случае, пока я жив.
Я мог бы погибнуть от собственной руки, думалось мне, или, возможно, более привычным способом — по жестокой случайности, или от изнурительной болезни. Но главное — я пришел к мысли, что моя жизнь, будто бы по праву, должна будет закончиться либо в самом городе, либо в непосредственной близости от его задворок, где узкие улицы и постройки начинали редеть и, в конце концов, растворялись в унылом, бесконечном ландшафте. После смерти, думал или невольно допускал я, меня похоронят за городом на кладбище на вершине холма. Мне не приходило в голову, что кто-то мог возразить, будто с тем же успехом я мог бы и не умереть в этом городе, а значит и не был бы похоронен или каким-либо другим способом предан земле на кладбище не вершине холма. Таких людей можно было бы счесть своего рода истериками или мошенниками, ведь всякий, постоянно проживающий в городе у северной границы, был либо тем, либо другим, а зачастую сразу обоими. Эти же люди могли предположить, что было в равной степени вероятно и вовсе никогда не покинуть город, или никогда не умереть в нем. Я начал понимать, каким образом это было возможно в ту пору, когда жил в маленькой квартирке у черной лестницы на первом этаже пансиона, находившегося в одном из старейших районов города.
Была середина ночи, и я только что проснулся в своей постели. А если точнее, то я впал в неусыпность, как поступал всю свою жизнь. Благодаря этой привычке впадать в неусыпность посреди ночи я смог услышать тихий гудящий звук, который заполнял мою маленькую комнату, и который я не услышал бы, будь я из тех людей, которые спят всю ночь. Звук исходил из-под половых досок и отдавался в подсвеченной луной темноте комнаты. Спустя некоторое время, когда я сидел в своей постели, а затем поднялся и тихонько прошелся по своей крохотной комнате, мне стало казаться, что тихий гудящий звук был голосом, очень глубоким голосом, который звучал так, будто он читал лекцию или обращался к аудитории с самоуверенным и авторитетным тоном. Однако я не мог разобрать ни единого слова, лишь гудящие интонации и звучность голоса, поднимавшегося из-под половиц в моей маленькой квартирке за черной лестницей.
До той ночи я и не подозревал, что под пансионом, на первом этаже которого я жил, был подвал. Но я был удивлен куда сильнее, когда случайно обнаружил, что под маленьким истертым ковром, что прикрывал пол в моей комнате, был люк, через который, казалось, можно было попасть в подвал, или что бы то ни было, располагавшееся без малейшего моего подозрения под пансионом. Но было в этом люке, помимо самого его присутствия в моей маленькой комнатке и того факта, что он предполагал существование некоего подвала, еще кое-что необычное. Хотя люк и был вырезан в половицах моей комнатки, он, тем не менее, не был их частью. Мне подумалось, что люк был сделан отнюдь не из дерева, а из чего-то более походившего на кожу, усохшую, покоробленную, потрескавшуюся и казавшуюся неуместной среди строгих параллелей досок, не соответствовавшей им ни формой, ни углами, ни коем образом не казавшимися подходящими для люка в полу пансиона. Я даже не мог с уверенностью сказать, было ли у того люка четыре стороны, или, быть может, пять, или еще больше, настолько неопределенной и не запоминающейся была его форма, но я определенно видел его, в свете луны, впав в неусыпность в своей маленькой комнатке за черной лестницей. Тем не менее, я был абсолютно убежден, что низкий звучный голос, продолжавший гудеть, пока я осматривал люк в полу своей комнаты, действительно поднимался из помещения, подвала или погреба, располагавшегося прямо под этим люком. Я не сомневался в этом потому, что когда я на мгновение положил ладонь на его искаженную кожистую поверхность, я почувствовал, что она пульсировала в такт силе и интонациям голоса, который всю ночь продолжал повторять неразборчивые слова и затих лишь перед самым рассветом.
Прободрствовав большую часть ночи, холодным и пасмурным осенним утром я оставил свою квартирку за черной лестницей и пошел бродить по улицам города у северной границы. Весь день я смотрел на город, в котором прожил уже немалое время, по-новому. Я упоминал, что этот город у северной границы был местом где, как я считал, мне суждено однажды умереть, более того, мне бы хотелось встретить здесь свой конец, во всяком случае, таково было мое намерение или желание, которым я тешил себя время от времени, находясь в различных местах, в том числе и в собственной квартире в одном из районов города. Однако когда я блуждал по улицам тем пасмурным осенним утром, и на протяжении всего последующего дня, мое восприятие окружающих вещей и предчувствие возможности прекращения моего существования среди этих вещей, претерпели совершенно неожиданное изменение. Конечно, город всегда проявлял некоторые любопытные и неизменно проникновенные качества и особенности. Рано или поздно любой житель города сталкивался со следами невыносимой странности и разложения.
Бродя по улицам с раннего утра и до вечера, я вспомнил одну улицу на окраине города, тупиковую улицу, на которой здания и дома, казалось, наползали друг на друга, соединяясь в причудливый, угловатый конгломерат грузных архитектурных форм, остроугольные крыши и высокие трубы которого заметно покачивались и явственно стонали даже в тишине летних сумерек. Я подумал, что это была самая окраинная точка города, но в тот самый момент, как эта мысль родилась в моей голове, я понял, что за этой улицей было что-то еще, что-то, вынуждавшее местных жителей повторять некий особый девиз или заклинание всем, кто их слышал. «Услышав пение», говорили они, «ты поймешь, что час настал». Эти слова звучали, и я сам это слышал, так, будто произносивший их человек пытался оправдаться или защитить себя от чего-то, что невозможно было объяснить. И не важно, слышал ли кто-то пение, или то, что имелось ввиду под пением, наступил ли тот непонятный и непроизносимый час, и наступит ли он когда-нибудь вообще на этой улице, где здания и дома сливаются воедино и громоздятся в небо, внутри тебя все равно оставалось ощущение, что этот город у северной границы — то самое место, в котором тебе суждено жить до тех пор, пока ты либо не уедешь прочь, либо не умрешь, возможно, по жестокой случайности, от изнурительной болезни или собственной руки. Но в то пасмурное осеннее утро я больше не мог поддерживать в себе это чувство после того, как предыдущей ночью впал в неусыпность, как услышал гудящий голос, произносивший неразборчивую проповедь, как увидел кожистый люк на который я положил ладонь, после чего забился в самый дальний угол своей маленькой комнатки, где и просидел до рассвета.
Вскоре, когда больше людей стало собираться на улицах и в темных аллеях, в заброшенных комнатках над магазинами и в старых офисных зданиях с разломанной мебелью и устаревшими календарями, криво висевшими на стенах, я узнал, что был не единственным, почувствовавшим перемены в городе. Некоторым было трудно сдержаться, чтобы не отметить, что в наступивших сумерках численность наша сократилась. Даже миссис Глимм, чья ночлежка-бордель пользовалась неизменным спросом у иногородних клиентов, заметила, что среди жителей города у северной границы замечалось «ощутимое поредение».
Насколько мне известно, человек по имени мистер Пелл (или доктор Пелл), был первым, употребившим на наших сумеречных собраниях, слово «исчезновения», для описания причины сокращения населения города. Он сидел в тени на краю перевернутого стола или книжного шкафа, и его слова были плохо слышны, потому что он обращал их в сторону темного дверного проема, вероятно к кому-то, кто стоял или, возможно, лежал в темноте. Но когда идея «исчезновений» была высказана, мало кому из местных жителей было что сказать, особенно тем, кто прожил в городе дольше остальных и тем, кто дольше моего прожил в его старейших районах. От одного из них, подверженного всевозможным истериям, я узнал о демоническом проповеднике преподобном Корке, чью проповедь я, судя по всему, слушал прошлой ночью через вибрирующий кожистый люк в полу моей квартирки. «Вы, случаем, не открыли тот люк?», немного застенчиво спросил меня старый истерик. Мы сидели одни у входа в узкую аллею на паре старых деревянных ящиков. «Расскажите же», настаивал он, пока фонарь вырывал из сумрака черты его худого лица. «Скажите, что вы не заглядывали внутрь». Я сказал, что не делал ничего подобного. Внезапно он истерично рассмеялся высоким и вульгарным голосом. «Ну конечно не заглядывали», сказал он, успокоившись, «иначе вас не было бы здесь, со мной, вы были бы там, с ним».