– Сейчас, бабушка!
Они сидели за столом, Лизка с аппетитом откусывала большие куски от свежего ломтя ржаного каравая, и, прихлёбывая, ела окрошку. Окрошка была вкусная, с редисом и картошечкой, с варёным мясом. Квас у бабы Шуры был ядрёный, она добавляла в него хрен, и ещё чего-то, Лизка не знала что, язык приятно пощипывало, и она ела с удовольствием.
– Мать-то чем занимается? – спросила баба Шура, когда они поели, и старушка перекрестившись на образа в углу, сказала, – Слава Тебе, Господи, благодарим Тя за пищу нашу, не лиши нас и небесных Твоих благ.
– В огороде межи пропалывает, – ответила Лизавета, приподняв миску, и допивая из неё остатки окрошки.
– А отец?
– Отец на работе, в колхозе.
– Вот и ладно, никто не хворает?
– Нет. А тебе, бабуня, надо полы помыть или за водой сходить?
– Нет, детонька, у меня с прошлого раза ишшо чисто, как мать мыла, спасибо вам, помогаити, не оставляити.
Баба Шура задумалась.
– Айда лучше на дворе посидим, побаим.
– Пойдём, бабуня.
Они устроились на крылечке, скрытом от солнца листвой старой раскидистой липы, что росла у дома. Отсюда видать было всю поляну, что окружала дом, и от жары горький аромат полыни, казалось, пропитал всё кругом.
– Баба Шура, – поморщилась Лизка, – У меня даже во рту горько стало, как ты тут живёшь, а?
Баба Шура улыбнулась:
– Да я уж привыкла за столь лет, и нравится мне даже горечь эта. Да ведь не всегда тут полынь-то росла. Раньше, давным-давно, цветы тут цвели, у-у-у, какех только не было, и жёлтеньких, и бордовых, и голубеньких, всяких, а опосля одним годом всё исчезло.
– Как так? – округлила и без того круглые глазищи Лизка, – Разве так бывает?
– Бываить, милая, – вздохнула баба Шура, – Природа-то она человека чует, душу его, и ему под стать становится. Оттого и растёт вокруг моей избы вдовья трава.
– Вдовья трава-а-а? – протянула девочка.
– Да, эдак люди полынь называют. Оттого, что горькая она, как вдовьи слёзоньки и вдовья долюшка, – вздохнула баба Шура.
– А как же одним годом-то она выросла? – спросила Лизавета.
– Как Игната мово не стало, – ответила баба Шура, потирая ладони о колени, – Так долго я убивалась по нему, жить не хотела без его. Уж меня вся родня и соседи проверять ходили по нескольку раз на дню, караулили, чтобы с собой чего не сделала. А я и хотела сделать, грех-то какой так говорить, но так и было, девонька моя. В один день помутилось у меня совсем в голове, взяла я верёвку, и в сарай пошла. Такая же вот жара стояла, как сейчас помню. В сарайке тёмно, пыльно. Залезла я на чурбан, на котором дрова рубили, перекинула верёвку, и почти уже дело это страшное сделать собралася, как позвал меня кто-то. Я сразу Игнатов голос узнала. Вздрогнула. Глянула – а он в самом тёмном углу сарая стоит, и на меня глядит, а кругом него быдто свеча горит, такое вот ровное пламя светит. Я замерла на месте. А он на меня ласково так смотрит, и баит: «Что ж ты, Шурочка, творишь? А говорила, что любишь меня крепко?» и головой качает. «Любила и люблю!» – закричала я – «Жить без тебя не хочу». А он головой качает: «Нет, не любишь ты меня, коли надежды на встречу нашу лишаешь». « Как же?» – отвечаю я – «Да ведь я к тебе и хочу, оттого и задумала это». «Нет» – отвечает он, – «После такого уж никогда мы не встретимся, я-то в ином месте сейчас, а ты прямиком к ним пойдёшь, вон, поджидают уж они тебя стоят». Глянула я в угол-то, куда Игнат кивал, а там, Лизонька, черти как есть. Страшные, чёрные, с копытами, с рогами, зубы скалят, манят меня, и на петлю кажут, поторапливают, мол, давай скорее, чего медлишь? Ох, и перепугалася я, спрыгнула скорее с того чурбана, да бежать из сараюшки и со двора. Выбежала на поляну перед двором, упала в траву навзничь, и давай реветь. Ой, как я рыдала, девонька, всю землю, поди-ка, насквозь промочила слезами своими. Когда голову подняла, увидела, что солнце уж садится за лес. Встала я, и домой пошла. Решила, что жить буду, ради нашей любви, ради нашей встречи у Бога. А на следующой год-то вся поляна полынью покрылась. Ни одного цветка не стало. Как выжгло всё. Это слёзы мои полынью оборотились. С той поры так и растёт вдовья трава кругом моей избы, ни одной травинке другой не даёт пробиться. А я её полюбила, горькая она да добрая. От нечисти, бают, защищает человека.
Лизавета слушала молча, не перебивая, личико её стало задумчивым и серьёзным, в груди встал комок, а в глазах блестели слёзки.
– Баба Шура, и ты всю жизнь после одна прожила? – спросила, наконец, Лизка.
– Одна, дочка, одна, – закивала старушка, – Хотя сватались ко мне. Но никого я больше не полюбила, не смогла в своё сердце впустить. Так и стоит мой Игнатушка перед глазами в том сияньи неземном, как я его в сараюшке увидала.
– Заговорила я тебя, – спохватилась баба Шура, – Иди-ко, милая, ступай до дому, матери надо помочь огород полить, коровку со стада встретить, да и отец ужо скоро с работы придёт.
– Надо, бабонька, – согласилась Лизка, – Я пойду тогда?
– Иди-иди, дочка, да приходи ишшо, пока я жива. Кто знаит, сколько мне осталося.
Лиза обняла бабу Шуру, она была такой крохотной и хрупкой, как сухая травинка, и пахло от неё терпко и горько – полынью. Только теперь Лизке уже не казался противным этот аромат.
Девочка схватила корзинку и зашагала по поляне к логу. На полпути она обернулась, баба Шура стояла у ворот и махала ей вслед. Лизка тоже помахала в ответ. Спустившись в лог, она услыхала, как в небе резко и раскатисто вдруг громыхнуло.
– Гром? – обрадовалась Лизавета, – Нешто дождь будет? Да хоть бы не сухая гроза только. Страшно это.
Она поглядела наверх. Серые тучи наплывали на небо с востока. Одинокая молния вспыхнула и погасла. Лизка ускорила шаг. Когда она уже почти дошла до другого края лога, на щёку ей капнули первые прохладные капли дождя. Вскоре упала ещё и ещё одна, и спустя мгновение неожиданно и резко хлынул ливень такой силы, будто разом разверзлись все небесные хляби. И вместе с этими потоками воды вдруг прорвался, наконец, и комок в Лизкиной груди, и она заревела – громко и навзрыд. Всё равно тут не было никого, кто мог бы её услышать, спросить, что с ней такое и отчего она так горько плачет. Рыдания её смешивались с раскатами грома, начиналась настоящая буря. Лизка карабкалась наверх по ставшему вмиг скользким склону лога, и всё ревела и ревела. Выбравшись наверх, она побежала во всю прыть по улице, в конце которой стоял их дом, и когда она добежала до родного крыльца, гроза уже вовсю бушевала, а в Лизкиной груди, напротив, стало вдруг так хорошо-хорошо, разлилось тепло и тихий свет бабышуриной любви заполнил её до кончиков пальцев, такой любви, что всё терпит, всё прощает, всё переносит, и всё покрывает. Настоящей любви. На которой и держится весь этот мир.
Деревенщина
– Ну, вот скажи мне, зачем ты её пригласил? Да ещё опять она свои банки привезла – соленья-варенья, словно мы голодаем тут. Молоко это козье…
Алла поправляла перед зеркалом свои уложенные волнами иссиня-чёрные волосы и разговаривала с мужем. Придирчиво оглядев своё новое красное платье, и, проверив, хорошо ли застёгнуты новые серьги в ушках – подарок мужа к юбилею, она повернулась лицом к супругу. Сегодня исполнялось Алле тридцать пять лет, но никто бы не дал ей этих лет. Глянув на эту молодую, стройную, и ухоженную женщину, безупречно одетую и холёную, смело можно было вычеркнуть лет десять из её паспортного возраста.
– Вообще-то, она моя мать, – обернулся на жену Максим, повязывающий галстук на шею.
– Ну, конечно, мать, я ж ничего не говорю такого, – повела плечом Алла, – Просто она не вписывается в нашу компанию. Я же лишь о ней забочусь, ведь ей самой всегда скучно на наших праздниках. Все гости – люди образованные, разговоры у них о высоком, а твоя мать даже не понимает, небось, о чём идёт речь, вот и молчит всегда сидит. Ну, о чём она может рассказать? О своих козах? О том, когда нужно огород навозом удобрять – весной или осенью?