Рассуждал я, как мне тогда казалось, вполне логично. Раз уж в реальном мире того, что я вижу и слышу, быть не могло, стало быть, все, что я сейчас переживаю, мне мерещится и является одной большой красочной галлюцинацией. А раз так, то и суждения, которые эта галлюцинация имеет, основываются на догматах моего собственного мироощущения и на информации, хранящейся в моей голове. Получается, если сейчас я услышу то, что мне и так всегда казалось верным, то передо точно мной плод моего собственного воображения.
— Знамо как, — развела руками Семенова, от чего ее грудь вновь соблазнительно колыхнулась, — в каком виде родились, в таком и предстают. Нагими, то бишь. Правда, в моем случае удалось выпросить для себя самый любимый облик. Такой я себя всю жизнь ощущала, будучи в яви, такой видела себя и в нави.
— Ясно, — протянул я, хотя на самом деле ничего мне ясно не было. Что за явь, что за навь? У меня в голове никогда таких понятий не водилось, я даже в русских народных сказках о таком не слышал.
Так или иначе, а мой план сработал. К своему ужасу я все-таки нашел расхождение между собственным виденьем мира и словами призрака. Я вдруг отчетливо осознал, что в моем понимании перед Богом (или апостолом Петром, или Буддой — да перед кем угодно, тут уж кто во что верит) покойники предстают в белых длинных унифицированных балахонах на голое тело. Ну, видел я это в каком-то кино, уж и не помню, в каком конкретно, да так, видимо, и запечатлелось в памяти. В то, что все люди там, в загробной жизни, голыми расхаживают, мне верилось с трудом. Это рождаются все маленькими розовощекими карапузами. Детская нагота адекватным взрослым рассудком воспринимается как должное, как нечто естественное, и с этим не поспоришь. Исключением могут служить лишь единичные случаи психических расстройств на половой почве — педофилы, например, возбуждаются, насколько я знаю из курса психиатрии, именно на детскую наготу. А вот во взрослом состоянии, пусть и посмертном, голышом расхаживать — это уже каким-то потусторонним эксгибиционизмом попахивает. Как-то неэтично это было. Ну, неправильно как-то. Сами посудите, преставился ты и встречаешь там наверху всех своих прежде почивших родственников. Маму, папу, деда с бабкой, другую родню непонятно до какого колена, и все они, как один, молодые, красивые, и голые ходят. Одни светят прелестями, другие трясут причиндалами… Как-то стремно все это было в моем понимании загробной жизни.
— Ты, Григорий, — бабка Семенова все же прислушалась к моей просьбе и села ко мне вполоборота, закинув ногу на ногу, — мелко мыслишь. Земными категориями.
— Ну, таки да, — невольно перенимая стиль общения своей собеседницы, ответил я. — Я же еще тут. В отличие от… Неважно, в общем. Я тут, вы там. Как же мне еще мир воспринимать?
— Ооо, сынок, — протянула Семенова, улыбнувшись. Мне эта улыбка не понравилась, что-то в ней было странное. Какой-то печальной она была, эта улыбка. — Тебе отныне мыслить категориями подлунного мира нельзя. Вернее, только такими категориями мыслить не треба.
— А что треба? — в тон девушке (да-да, именно девушке, никак у меня язык не поворачивался эту красотку старухой называть) ответил я.
— Ты теперь, Григорий, другого роду-племени будешь.
— Эмм, это какого такого роду я теперь буду? Мужского я роду, могу вам со стопроцентной уверенностью это заявить. А был бы чуть хуже воспитан, то и показал бы, уж не сомневайтесь. Вы, как я погляжу, не особо и стесняетесь таких вещей.
Семенова лишь хмыкнула.
— Это, кстати, вопрос большой.
— Что именно?
— Что ты мужик стопудовый.
— Да никто, вроде как, не сомневался до сих пор, — чуть обиженно ответил я.
— Я бы на твоем месте сильно голову не забивала. Но вот тебе совет — прими свое естество, как есть. Ты, в отличие от других мужиков, этот мир почем зря коптящих, больше женского начала в себе носишь.
— Вы о хромосомах говорите?
— Не знаю, как у вас там по-ученому, да только не смог бы ты мой дар перенять, коль был бы на все сто процентов мужик!
— Звездец, — только и смог я выдавить, — приехали. Это что же у меня в башке такое творится, что всякая западная ЛГБТ-повесточка в бреду всплывает?
— Ничего, — явно не понимая, о чем я бормочу, ответила Семенова. — Может, и хорошо это. Может, еще и свыкнешься…
— С чем? — уточнил я. — С тем, что во мне мало мужского или много бабьего?
— С силой моей, бревно ты тупое, — выдохнула Семенова.
— Простите? — не понял я ее и тут же запротестовал. — Никакой силы мне от вас не нужно, уж увольте.
— За что прощенья просишь? Это мне у тебя прощенья просить надобно было, что я, кстати, и сделала. А ты, дурак, простил. Али не помнишь? Теперь уж не обессудь.
Я вспомнил тот странный разговор у трупа Семеновой. Точно, она до меня еще тогда с каким-то прощением докапывалась.
— Ну да, коли не причудился мне тогда наш разговор, припоминаю. Простил я вас за что-то.
— О том и речь — простил ты меня, стало быть, позволил мне тебе дары передать. В нави ничего просто так не происходит. В нави никого просто так простить или проклясть не получится, всегда последствия будут. И имени своего ни на погостах, ни в нави называть никому нельзя. А ты и заговорить со мной решил, и простить. Ну, а коли простил, тогда какие ко мне претензии?
— Никаких, — пожал я плечами. — Вы прощения испросили, даже настаивали на нем, я и простил. Что мне, трудно, что ли? Откуда я знать должен был все эти ваши премудрости?
— Эх-хе-хех… — выдохнула Семенова и посмотрела на меня глазами, полными скорби. — Как же жалко-то тебя, дурака. Да только выбора у меня не было. Уморили, сволочи.
— Кто уморил? Вы разве не от старости… того? — я, как мог, изобразил мимикой ее смерть — руки к горлу приставил, высунул язык, глаза выпучил. Расспросы о прощении решил на потом отложить — эта дискуссия сулила нам с Семеновой ссору, поскольку начало доходить до меня, что обманула она меня тогда.
— Ой, идиот… — закатила глаза к потолку женщина. — Кто ж в таких-то летах по собственной воле на тризну ложится?
— В каких это «таких» летах? Вам же сто лет в обед было, если не ошибаюсь. Буквально.
— Так и я про что! Всего-то сто лет! Моя матушка, дай Род ей покоя, до семи сотен дожила. И еще бы столько прожила, коли б не война…
Тут, кстати, еще большой вопрос, какую именно она войну имеет в виду… Уж не 1812 года ли?..
— А ее мать, бабка моя, стало быть, и того больше мир подлунный коптила. Это я уж молчу о наших прародительницах. Они-то Русь еще до крещения помнили.
— Долгожители, стало быть… — скептически протянул я.
Как же, Русь они помнили до крещения. Еще древлян с полянами приплети сюда.
— Никак, ёрничаешь, стервец! — этот странный деревенский говор с просторечиями очень сильно контрастировал с обликом моей галлюцинации.
— Ни в коем разе, Варвара Петровна. Радуюсь за ваших родственников. Как вы изволили выразиться — дай Род им счастья?
— Покоя, — поправила Семенова и вперилась в меня своими колкими глазками.
— Вот-вот, дай Род им покоя, — повторил я, ничуть не изменив саркастического тона, и решил перевести этот странный разговор в более практичное русло. — Вы, Варвара Петровна, лучше бы к сути дела переходили. А то, не ровен час, мне сеструха бригаду психиатрическую вызовет. Увезут меня в далекие дали, куда ни вам, ни вашим пращурам дороги нет, да накачают там галоперидолом по самое не балуй. И тогда я не то что ваше, я собственное имя забуду. Вы какими судьбами по мою душу явились-то?
— И то верно подметил, — как-то легко согласилась женщина-призрак и тут же встала передо мной во весь свой рост и во всей своей, так сказать, первозданной красе, чем вновь заставила мое естество напрячься, а физиономию покраснеть.
— Значит так, Григорий, — начала вещать она пафосным тоном, разведя руки в стороны и даже чуть приподнявшись над полом, — внимай, не перебивая! Отвечаю на твой вопрос единожды, а после говорю лишь важную информацию, без которой тебе на этом свете жить останется всего ничего.