Дальнейшее было больше всего похоже на балансирование на канате над многокилометровой пропастью — одно неосторожное движение, и наслаждение, став нестерпимым, убьет твой разум, столкнув его в преисподнюю бессознательного. И, тем не менее, это был не просто канат, вытянувшийся параллельно земле, а дорога, ведущая вверх. Поднимаясь по ней как по тонкой проволоке, едва удерживаясь на границе мысли и безумия, Лена восходила от одного оргазма к другому, более мощному и всеохватывающему, шла по невидимым ступеням к невиданной вершине — к Эвересту вселенского наслаждения, к точке Омега женского плотского счастья, за которой, как она интуитивно знала, может быть только одно из двух: либо Абсолютное ВСЁ, либо Абсолютное НИЧТО — tertium non datur. И если первая ступень была похожа на мимолетный экстаз, на краткий всплеск счастья, на мгновенный взлет наслаждения, то каждый последующий уровень все больше и больше растягивался во времени, все меньше походил на пиковое переживание, все больше превращался в ровное парение на новой высоте, сгущаясь, становясь интенсивнее, размашистее и полновеснее. Каждая новая ступень захватывала тело все крепче, вливалась в него новой, более полноводной рекой, и имя этой реке было — Женское Счастье.
Всякий раз подходя к новой вершине после непродолжительного, но, тем не менее, немного томительного и слегка ранящего восхождения, Лена боялась, что матка её вместе со всем репродуктивным хозяйством натурально вывернется наружу, что груди не выдержат давления крови и разлетятся гранатово-пурпурными осколками во все стороны света, что живот в конце очередной серии спазмов намертво приклеится к позвоночнику, а уши оглохнут от собственного исступленного крика. И настоящим чудом казалось ей после нового очередного взлета, что тело её цело, матка и грудь покоятся на положенных местах, что она слышит и ещё не сошла с ума. Тело её стонало, дрожало, извивалось, пульсируя словно обнаженное сердце, то сжимаясь, то распрямляясь пружиной и вытягиваясь в причудливую дугу-параболу, а затем снова съеживаясь, будто оно старалось вобрать себя в себя.
После первого же оргазма голос вернулся к ней, и теперь в паузах между всхлипами, стонами и криками, девушка то смущенно вопрошала: «Что ты делаешь со мной, Загрей?… Зачем?… Зачем?… Зачем?»; то требовала: «Прекрати, прошу тебя, прекрати, но… только не прекращай, пожалуйста, не прекращай!!!… Остановись, молю тебя, остановись!!!… Но, нет, нет, НЕТ!!! Не останавливайся, продолжай, давай, давай, сильнее, сильнее, мой милый, сильнее…» А потом снова и снова: «Я больше не могу, Загрей, не могу, не могу! Пощади, пощади, пощади!!!… Но только… только… только не щади, прошу тебя, продолжай!». И далее: «Я сойду с ума, что ты делаешь, что ты делаешь??? Ты же убьешь меня, ты убиваешь меня… Ну, и пусть, пусть, пусть…, только не отпускай, бери меня, бери всю, делай что хочешь, я твоя, твоя навсегда, о, Загрей…»
Годвард Д. Нечто приятное
Лена все шла и шла вверх к своему Эвересту, и хотя на каждой новой вершине на пути к нему ей казалось, что это предел, что большего наслаждения она достичь уже не сможет, а если и сможет, то не переживет, не выдержит, тем не менее, каждый новый подъем возносил её все выше и выше, и то, что казалось еще минуту назад невозможным, немыслимым, непредставимым, оказывалось правдой, правдой её тела, её чувств, её судьбы… Каждый новый оргазм оказывался при этом не просто продолжительнее и мощнее — нет, не в этом было главное! Главное состояло в том, что каждый достигнутый оргазм был инаков, индивидуален и неповторим, качественно своеобразен. Каждый раз эпицентром удовольствия, откуда расходились волны, сотрясавшие все её трепетное естество, оказывалась иная часть тела — то грудь, то клитор, то матка, то лицо и, наконец, сердце, легкие и даже печень. Да-да, Лена вполне ощущала, живо представляла, но не глазами, а чувствами, все свое тело — ощущала и целиком как нечто единое и гармоничное, и по отдельности каждый орган, вносивший свою уникальную, неповторимую лепту в общую сумму удовольствия наподобие того, как в оркестре это делает каждый музыкальный инструмент.
Самое мучительное и в то же время самое восхитительное было в том, что она не могла предугадать, откуда в очередной раз прольется амброзия кайфа, какой орган станет солировать и как именно он это будет делать — медленно-тягуче или быстро-напористо, равномерно-ритмично или рвано-асинхронично, будет ли это отрывистое пицикатто или плавное легато, грозно-нарастающее крещендо или неожиданное умирающее диминуэндо, из которого затем внезапно вырывается всеохватывающее фортисиммо. И каждый раз Лена ощущала себя по-новому, будто это уже вовсе и не она и в то же время все-таки несомненно, именно и только она, причем в то же самое время, в том же самом месте и том же самом отношении — вопреки всем законам аристотелевой логики. Взлетая все выше и выше, девушка чувствовала себя то нежной хрупкой флейтой, то грустно плачущей скрипкой, то старинным хрустальнопевучим клавесином, то мелодичным английским рожком, то сладкострунной арфой, то колокольчикозвонной челестой, то многоголосым органом, а иногда вообще не могла опознать в себе инструмент, из которого губы и руки виртуозного маэстро извлекали настолько прелестные и возвышенные звуки, о способности порождать которые сам инструмент, будь он наделен разумом, не мог себе представить даже в самых радужных мечтах. Нечто подобное бывает, пожалуй, лишь в спорте, когда, например, футболист в пылу азарта забивает невозможный, немыслимый решающий гол, повторить который впоследствии, находясь в здраво-спокойном состоянии души, не может уже нигде и никогда, несмотря на все старания, даже во сне…
Но в случае нашей героини до решающего гола было еще далеко…
Искусник Загрей, знавший все тайны женского тела, приступать к главному пока не спешил. Пережитые Леной в течение часа десять оргазмов, он рассматривал не столько как игру и демонстрацию своих нечеловеческих способностей, а, прежде всего, как необходимую предварительную настройку-подготовку «пациентки» к будущим испытаниям, как неизбежную прелюдию-увертюру в преддверии главного действия. Именно поэтому он ни разу даже не попробовал войти в трепещущее, разогретое до невиданного накала, манящее тело девушки, и все чудеса, которые он сотворил с естеством своей новой любовницы, были совершены обычными человеческими инструментами — ладонями и пальцами, губами и языком, хотя и с нечеловеческим мастерством.
Лене, конечно, уже хватило, и даже с лишком хватило, поэтому она с благодарностью восприняла остановку чарующего действа и плавно растеклась по пурпурному покрывалу в полном расслабленном изнеможении. Её тело покрылось розоватыми пятнами, короткие темно-русые волосы насквозь вымокли от пота, а ноги стали липко-влажными от обильно изливавшейся из чрева смазки. Но даже в этом изнеможенном виде Елена была очаровательна и по-прежнему желанна… А там, где соки ее тела пролились на нежное полотно материи, к её восхищенному удивлению оказались не привычные влажные пятна, а островки скромных цветов всех оттенков радуги — красные гроздья гиацинтов, оранжево-белые звездочки земляники, желтые мини-солнца мать-и-мачехи, голубые капельки незабудок, сине-желтые лопасти анютиных глазок, фиолетовые крылышки фиалок, белые «слезки» ландышей…
Видя утомленное состояние партнерши по утехам, любвеобильный чародей предложил сделать перерыв, чтобы отдохнуть, выпить и поговорить, поскольку, как он прекрасно знал, у девушки родилось и еще больше родится многообразных вопросов, бегущих по следам столь редкостно-волшебных событий. Лена, вдоволь испившая сладострастного счастья, охотно согласилась принять столь необходимую передышку. Заручившись её ожидаемым согласием, Загрей лихо свистнул, и через минуту из окружающего тумана соткался не менее красивый, но несколько более мужественный, едва одетый юноша с подносом в руках, на котором стояли два фужера и почти черная бутылка с голубой этикеткой и желтыми буквами на французском языке. Поставив поднос в ногах у чародея, юноша сначала наградил завидующим мимолетным взором Лену, а потом вопросительно взглянул на хозяина и нехотя вымолвил:
— Я могу идти, господин?
— Спасибо тебе, Ганимед! — поблагодарил Загрей услужливого юношу и небрежным жестом ладони велел ему удалиться. — Это настоящее французское шампанское, — уже обращаясь к Лене, пояснил он. — «Мадам де Варанс» десятилетней выдержки. Уверен, такое ты еще не пробовала…
— Мадам де Варанс? Впервые слышу и… вижу тоже впервые, — откликнулась Кострова, начинавшая уже постепенно приходить в себя после беспрецедентного секс-марафона.
— Уверен, тебе понравится. Что-то я к нему пристрастился в последние годы, а вот старое вино меня разочаровало — часто отдает горечью, пусть и едва различимой, но все же не очень вдохновляющей.