Вечером Крис разложил раскладушку, застелил ее полосатой простыней, заботливо подобрал свисающие концы. Положил мятую маленькую подушку, улегся и накрылся верблюжьим одеялом. Долго смотрел в темноту немигающими темными глазами. Кошки на полочках выгибали спинки, в окошке деревянного игрушечного домика горел уютный свет лучинки.
Негритенок чем-то стучал в коридоре, шипя и взвизгивая.
Крис сжал пальцами уголок одеяла и закрыл глаза.
А ночью, как обычно, зазвонил телефон.
* * *
— Здравствуйте, — застенчивым детским голосом сказала трубка.
— Привет, — сказал Крис. — Телефон доверия, Криспер Хайне.
Трубка засмеялась.
— У вас такое смешное имя… Вас так мама назвала?
— Пожалуй, — согласился Крис, привычно расстилая на коленях лист бумаги.
— А вы мальчик или девочка? У нас одну девочку звали Кристина. А потом пришла еще другая Кристина, и их стало две.
— Я… — Крис задумался. — Мальчик.
Конечно, мальчик.
— А вы дрались в детстве?
Негритенок притащил медную масляную лампу, поставил ее у ног Криса и побрел досыпать.
— Не экономь! — шепотом прикрикнул на него Крис. — Свет зажги!
Негритенок нехотя вернулся, позвякивая пробкой от графина. На его шнурочке прибавилось несколько пуговиц и деревянная пустая катушка.
Свечи вспыхнули все разом, покатились по углам радужные шары света. Зеркало поморщилось и мигнуло.
— Я дрался в детстве, — тихо засмеялся Крис.
— Зачем? — голосок зазвучал строго, потешным подражанием кому-то взрослому.
— Обижался, наверное, — пожал плечами Крис, чуть не выронив трубку. — Да, обижался.
— Вас обижали? — сочувственно спросил голосок.
Крис устроился поудобнее, отложил маркер в сторону. Освободившейся рукой покатал по столику стеклянные бусы, рассыпающие золотистые и голубые искорки.
— Я был плохим мальчиком, — объяснил он. — Я постоянно дрался и ругался с хорошими мальчиками. У меня не было своих игрушек, но тоже очень хотелось поиграть.
— Мама не покупала?
— Такие не купишь… — задумчиво сказал Крис. — Это были поделки. Из пластилина, бумаги и бусинок. Мы другими не играли.
— Игрушками надо делиться, — наставительно произнес голосок. — Мне так мама говорила…
И дрогнул голосок, завсхлипывал, заплакал.
— Мама…
— Тсс… — Крис даже палец приложил к губам. — Я твоя служба доверия, Криспер Хайне. Рассказывай. Сколько тебе лет?
— Шесть…
В деревнях с мужиками туго. Разбирать нужно прямо со школьного выпускного. Повеселились, каблучками отстучали свои бойкие семнадцать и в ночь, в ночь, звездную, деревенскую, под огромное небо, по стогам, по кустам! Шепчи на ушко торопливое "люблю". Распускай косы, белыми ногами обхватывай мальчишескую еще спину! А то как — сколько ждать-то будешь? Мамка ворчит, отец смотрит косо: засиделась девка. Гулянки отбегала, а замуж когда?
Чего ждать? А чего ждать, когда нос у тебя пуговкой, волосенки рыженькие, тоненькие, рот жабий, неулыбчивый, а глазки с дождевую капельку?
Чего ждать, когда под сшитым мамкой платьем с косыми полосатыми бантиками плоская грудь да цыплячьи ребра?
Домой Татьяна вернулась сразу после танцев, рухнула на свою перину под картонными образками и зарыдала-забилась.
Так и пошло у нее. Днем ведра, огород, куры, козы, кролики, ночью слезы. Подурнела еще больше. Выгорела под солнцем. Волосы мочало, кожа пятнами. Носишко красный.
Раз год, два год, пяток лет. Татьяна стоит у прилавка. За ней пышный теплый хлеб на деревянных полках, красные пачки "Примы", да беленькая.
Напарница в синем кружевном фартуке всегда на виду — разложит грудь на прилавке, глаза подведет, на голове Париж кудряшками, и хохочет, позвякивая золотыми серьгами. Муж есть, да только мало ей.
Татьяна тускло улыбается и неловкими руками отсыпает сероватый рис и громкую гречку в подставленные пакеты.
У нее ни мужа, ни надежды. Ползет вечером по улочкам, качая переполненными сумками. Папке пряники — он любит, мамке — коржики и ряженку…
Утром завяжет хвостик беспощадной аптекарской резинкой, на огород сбегает за огурчиками, в курятник за яйцами. Жует завтрак, глядя в окошко.
И в магазин.
А годы… И раз, и два, и пяток…
Напарница развелась и заново замуж выскочила дважды. У Аньки Хвостихи третий родился — опять мальчик! У Ольги Докторши муж ушел к городской Эльке, одурманенный дорогими духами. Ольга Докторша пригнала мужика обратно, хворостиной через всю деревню. Живут душа в душу.
Дашка с сыроварни сделала аборт. Мебель покупают, гараж строят… не до дитенка.
Татьяна вечером отсыпает в сумки — отцу прянички, мамке коржики…
— Замуж бы тебя, — вздыхает мать, — да только такого найдешь…
Татьяна смотрит в зеркало. Где найдешь-то, уродина?
А ведь нашелся. Нашелся, своими ножками в магазин притопал. Под пропотевшей тельняшкой в рыжих волосах грудь, на пальцах синее и неразборчивое.
— Поллитру, — сказал хрипло и поднял глаза.
Татьяна зарделась. Так на нее мужики еще не смотрели. Жадно, с обхватом, раздевая.
— Это ж Гришки брат, — вечером сказала мать. — Ты в десятом училась, а его посадили. Пил сильно, набуянил, подрался, кто-то кому-то по башке, а он сидеть… ну, вспомни! Валерка! Кеминовых сын!
Татьяна вспомнила. Ладного, высокого, с прищуром.
А на следующий день присмотрелась жалостливо. Ну, пропадает же! Ему бы рубашечку — в магазине видела, серая, в мелкую клетку… Щетину долой, а на руку часы, тяжелые командирские… И был бы все тот же Валерка.
— Беленькой? — участливо спросила она. — А я…
И, засмущавшись, достала из-под прилавка нарезанное сало, белоснежное, с розовыми прожилками. И черный мягкий хлеб.
— Вот.
В сентябре играли свадьбу. Полными слез глазами смотрела Татьяна на желтые поля и родные деревенские домишки. Утиралась уголком фаты, прятала счастливое алое от смущения лицо.
Зажили. Теперь Татьяна тащила домой не только прянички и коржики. Беленькую тащила, стыдясь. Без водки Валерка обзывал чумичкой и горевал о своей судьбе: кого в жены взял? В подпитии добрел, чмокал в губы и кричал:
— На море тебя, королеву! Отвезу, бля буду, отвезу!
А через год Татьяна родила дочку. Беременность еле ноги оттаскала. Огород, скотина, работа. Токсикоз. Кровотечения.
Но девочка родилась — тусклый худосочный человечек. Не дышала, не пищала — откачивали.
А Татьяна, любовно рассматривая крошечные пальчики и ножки, шептала:
— Настя-Настя, будь красавицей…
Настя росла тихим стебельком. Не ребенок — трагедия. От солнышка в обморок, от сна на спине — кровь из носа, под кожей на затылке шишка. Шишка блуждала по всему ее тельцу. То в горло уходила, то в ноги. Резать боялись — в девочке и так дух еле держался.
— Пьяное зачатие промаха не дает, — грубо сказала Татьяне Ольга Докторша. — Ты о чем думала?
Шишка уползла в глубь Насти. Не прощупать, не достать. Притаилась там где-то внутри, спряталась. Врачи покачали головами — резать. Искать. Спасать.
И не спасли. Кровь не держалась в детском тельце, не помогли ни гроздья пинцетов и зажимов, ни переливания…
Татьяна ледяными руками отгладила парадное белое платьице и зеленые шелковые ленты. Валерка хмуро молчал с похмелья, выпросил денег и пошел поминать.
— Настя, значит… — Крис отложил в сторону исписанный только ему одному понятными знаками лист. Лист приютился у детских коленок, тощих, без ямочек.
— А что ты хочешь, Настя?
— К маме, — выдохнула трубка. — Приведи мне маму. Только хорошо попроси, пожалуйста.
— А просить-то и не придется… — ответил Крис.
— Только не ругай ее…
— Не судите. — Крис поднялся.
В глубине зеркала мелькнула маленькая фигурка в белом платьице. Негритенок задул свечи.
Такси поджидало внизу. За рулем на этот раз черноглазая серьезная девушка в форменной фуражке, нахлобученной на уши. Покосилась.
— Печку включить?
— Да зачем…
— Зима, — сказала девушка. — А ты весь нараспашку.
Крис не ответил, прижался детской любопытной мордашкой к ледяному стеклу. Только на мир смотрел все еще своими глазами — темными, немигающими. Смотрел на уходящий вдаль город, на бока проносящихся мимо машин, на бесконечные дороги и сотни столбов, на указатели и знаки, поля и черные горбушки лесов…
И только перед указателем с надписью "Марьяновка" прикрыл усталые веки и распахнул другие глаза — васильковые, чистые.
Девушка повела машину дальше, старательно объезжая кочки и ухабы. Погасила фары перед зеленым спящим домиком. Возле дома росли две пушистые елочки, и стояла покосившаяся лавка.
Девушка закурила.
— Иди.