поглаживая ее по голове, как маленькую, принялась рассказывать ей о былых временах.
— А беседки-то, что в парке стоят, знаешь, кто резал? Вот от леса ежели считать, в восьмом доме Толик жил. Видала, небось — дом-то весь кружевами обвешан, да столбы у него еще будто из сказки. Видала ты? — тихонько перебирая ей волосы, говорила баб Люба.
— Видала… Баб Люб… А у Игнатовых когда брат один сгорел, а второго, того сумасшедшего мальчишку, убили, потом что было? Знаете? — спросила Юля.
— Игнатовых-то… Ну как не знать… Ох… Глеба-то, который упыреныш, мужики отловили да кол в сердце ему осиновый вбили, да сожгли, чтоб не встал боле. Егора, старшего, с женой и дитем схоронили. Маринку еще раньше закопали, когда Глеб-то ее порезал, знаешь? — Юля кивнула. — Ну так вот. Осталося их, значит, четверо…
* * *
Осталось их четверо, Игнатовых-то — Петр, Настя, Нюрка да Ульяшка — три сестры и брат. Настасья на похоронах Ильи с семьей все себя корила сильно — не пожалей она Глеба, не открой щеколду — не вырвался бы упыреныш на свободу, сколько душ-то дальше б жили… Ведь не тока Илью с женой да младенчиком заморил — еще восемь душ детских угробил! И дети эти замученные тяжким бременем ей на совесть легли.
Плакала Настасья над гробами-то закрытыми, плакала над могилами. Прощенья у них вымаливала. Пожалел девку один из мужиков — видно же, что убивается так, что и в себя прийти не может, да налил ей перевара в стаканчик. Голову-то придержал, да выпить заставил.
Ожгло Настасье горло-то с непривычки, дыхание перехватило, но мужик тот отстраниться не дал, все выпить заставил. А как выпила — зашумело у ей в голове, полегчало. Перестала рыдать, успокоилась. До дома дошла да спать упала.
А с утра проснулась — голова болит, в горле сушь, будто воды неделю не видала, да мысли тяжкие опять накатили. С ясностью поняла Настасья, что виноваты они пред Левонихой — не заставили Нюрку сознаться. А сознайся она — и жива бы была Аринка, и беды бы не было. А то и вовсе бы не пускать их обоих на речку — тож беды бы не было…
Встала Настасья — а ноги не идут, заплетаются, по сторонам ее качает. Доплелась до ведра с водой, глотнула водички. Есть захотелось. Пошла к столу, глядь — а под лавкой, у стенки, бутыли стоят с переваром. То на поминки сготовили, да не пришел никто опосля кладбища — Аринки с Левонихой побоялися. Так весь перевар наготовленный и остался. Схватила Настасья бутылку. Плеснула в кружку щедро да залпом и выпила.
Снова хорошо стало. Мысли всякие отступили, боль притупилася. Хорошо… Подумала Настасья, подумала, схватила две бутыли да на огороде спрятала — пускай лекарство будет. Вот как хорошо — заболела душа — выпила капельку, и полегчало сразу. И не болит боле. Понятно теперь, почему его на похоронах-то пьют — душу лечат.
Петр, с поля-то как вернулся, бутыли собрал да в сарай снес — неча им в доме торчать. Перевар-то крепкий, с ног на раз валит. С устатку-то винца да бражки сладенькой ввечеру хорошо кружечку выпить, а перевар тока на свадьбах да похоронах пьют, да пьяницы горькие. Потому и убрал с глаз долой — пускай в сарае стоит, авось, кто из девок замуж пойдет? Тогда и сгодится.
А Настасья-то и подглядела, куда он перевар снес. Нет, не специально. Случилося так. Она-то с огорода возвращалась, картопли несла чуток — на ужин сварить, повечерять, да лучку нарвала маленько. А навстречу ей с дому Петр с бутылями. И ведь и не хотела смотреть, а подглядела, куда девать станет. Подглядела да приметила.
Стала Настасья ввечеру по полкружечки лекарства на ночь выпивать — чтоб не думать ни о чем, чтоб мысли дурные в голову-то не лезли, да чтоб засыпать быстро да хорошо. Пойдет тишком перед сном на улицу — вроде по нужде надо — а сама к захоронке. Полкружечки выпьет — и домой, спать. Никто и не видел.
А вскоре и Ульянка в монастырь отбыла. Уж как Петька на нее ругался, как тока не грозился — заладила одно:
— Не могу я в миру, не мило мне ничто. Братик, отпусти, век Господа за тебя молить стану!
Петька плюнул да свез ее, куда просила. А что ты с ей сделаешь, коли отец с малолетства над ей, как коршун вился:
— Молись, Ульяшка, молись о прощении! Детские-то молитвы Господь вернее услышит!
Вот и домолилася, что в монастырь ей снадобилось! Жалко Петру было Ульяшку — самая младшая из сестер, самая тихая, скромная — не видать и не слыхать ее было в доме. Бродит по дому, тень словно, что ни скажи — все исполнит, все сделает. Ну да что ж теперь… В доме и посерьезнее беда случилась.
Запила Настасья. Всерьез запила. Сперва-то и не замечал никто, что она ввечеру-то в тихую выпивает. А как Ульяшка уехала, стал Петр с утра подмечать, что в доме переваром пахнет. А с чего бы?
День отмахнулся, второй — привиделось, а на третий задумался крепко. Стал к Нюрке да Настьке принюхиваться. И унюхал. Схватил Настьку, дыхнуть заставил.
— Ты что это? Совсем с ума рехнулась? Нашто перевар пьешь?
— Петенька, то лекарство. Оно душу лечит. Выпьешь его — и душа меньше болит! — начала защищаться Настасья.
— Вот я тебе покажу щас лекарство! Нашла лекарство! Одна в монастырь сбежала, вторая дно у бутыли ищет! Не смей больше пить. Где перевар брала? — разозлился не на шутку брат. — Неси его сюда немедля!
Подумала Настасья и принесла брату почти пустую бутылку — на донышке там чуть плескалось. Увидел Петр, взъярился. Отходил сестру вожжами, чтоб не повадно было. Перевар оставшийся с сарая перепрятал. А с поля пришел — Настасья уж лыка не вяжет, вовсе пьяная валяется.
— Ты что творишь, непутевая? — взъярился брат. — Где сызнова перевар взяла? Нашто пила опять? Мало я тебя утром выдрал!
— Петенька… Так Аринушка приходила… Принесла вон бутылочку, да сказывала, прощенья нам просить надобно за души, нами загубленные, — зарыдала пьяными слезами Настасья.
— Совсем с ума рехнулась девка! В Глебову каморку, чай, захотела? — вскричал Петр. — Дак я тебе устрою!
Настасья снова ему начала свои пьяные бредни рассказывать, пересыпая их уверениями в том, как сильно любит она братика. Петр долго слушать не стал, за волосья ее схватил, во двор вытащил, на лавку бросил да вновь отходил вожжами пуще прежнего.