А вот здесь Платон молодцом: по Пестелю все собрал в одну папку. Верно, думает, что диктатор и есть Пестель. Так ли оно, дьявол их всех разберет, да только сей мерзавец — особого калибра даже в сих рядах.
«У себя в Вятском пехотном подвергает солдат жестокому обращению, есть смертные случаи под наказаньями. После каждой смерти либо увечья видом и речами изображает сострадание, говоря, что-де злобствует не по своей воле, но исключительно ради повиновения Государю Александру Павловичу. Слова в точности: „мне, ребяты, так же больно вас калечить, как вам терпеть, да царь-отец иначе и меня не помилует“».
Только ли один Пестель так поступал эти годы? На какие полки еще нельзя будет поставить в случае прямого мятежа? Поди сыщи ответ.
Ну, сие, положим, и так известно… И что лютеранин, и что опять-таки в Бонапарты метит… А это что? «После успеха мятежа имеет тайный план первым делом умертвить Н. Муравьева и его приверженцев»…
Роман Кириллович коротко рассмеялся. Известное дело, сие мы во Франции уж видывали. Лена не раз припоминала ему в ребяческие годы рассказ дедушки де Роскофа о том, как матросы на кораблях, намаявшись с крысами, выращивают крысу-тигра. Ловят дюжину тварей да заточают на неделю-другую в железный чан. А на свободу выпускают уже одну-единственную крысу, немыслимо свирепую и питающуюся только плотью себе подобных. Только вот, когда дедушка Антуан о том говорил, не было еще ясно, какая крыса сожрет собратьев: Робеспьер ли или же Дантон? Ан оказалось, даже не Сен-Жюст. Господи, помоги мне не допустить русского Бонапарта!
А притчу о крысах умница Лена в голову вбивала не зряшно. Помнить, все время помнить Францию, занимаясь болезнями России… Не напрасно ты старалась, я помню все.
Ах, Лена, сестра! Роман Кириллович прижал ко лбу руку с холодной камеей. Отчего ж не нашлось на белом свете второй, как ты? Разве что на ту, бретонскую малютку, хотелось бы взглянуть, какова она в женском наряде, а так… Так ни одной. Помнится, как же был я удивлен, услышав от кого-то мальчишкою, что глаза твои серы. Мне они всегда казались черными, бездонными, ночными. Какие сказки ты рассказывала мне в ребячестве! Да не простые, а все о наших предках. Будто бы все сие рассказывают тебе украшения фамильные. И ведь вправду я верил. Мудрено ли, что Платошка сызмала сочинитель. А все ж была какая-то история с теми драгоценностями, у кого-то ты их да отспорила, судя по оговоркам твоим с разлюбезными подружками. Не самым, похоже, законопослушным образом отспорила. Хотелось бы знать, что там было, ну да что уж.
Роман Сабуров с самых малых лет, сам не зная почему, избегал выказывать всегдашний свой интерес к жизни старшей сестры. Иной раз терзался любопытством неимоверно, но терпел, никогда и ничего не спрашивал сам. Быть может, он отдалялся от Елены, чтобы не допустить ее в свою жизнь, слишком велико и без того было влияние сестры.
Филиппа Роскофа Роман уважал, но слушал не слишком. Верней, слушал — когда приказания шурина не слишком рознились с его собственными намереньями, либо в вопросах второстепенных. Только сестра могла вынудить его пойти наперекор собственной натуре, потому что только сестра могла причинить ему боль.
В тот день, что запомнился ему навсегда, и хотел бы, да не выковыряешь из памяти эту занозу, Филипп Антонович где-то задержался к обеду. Не было и Платона, решившего часть вакаций[3] погостить у школьного приятеля. Не было даже маленькой Прасковьи, приглашенной к соседям Медынцевым на детский праздник. Редко случалось им обедать вдвоем. Елена приказала подавать, но, что ей отнюдь не было свойственно, молчала всю первую перемену блюд. Молочный немецкий суп, что подали ей, унесли почти нетронутым. Роман, впрочем, обратил на то внимание только после того, как сам разделался с консоме.
«Лена, ты не больна часом? — поинтересовался он, закусывая слоеным пирожком. — Сидишь, не ешь».
«Зато у тебя, братец, аппетит отменный, — Елена Кирилловна — небывалое дело — стремительно поднялась из-за стола. — Али нагулял с утра пораньше на свежем-то воздухе?»
Роман неохотно поднялся и подошел, следом за сестрою, к выходившим в сад стеклянным дверям столовой. Делать нечего, придется объясняться: сестра, оказывается, уже знала. Откуда только?
«Ты дрался с молодым Гоморовым, — вознамерившись было сойти в сад, Елена остановилась на ступенях и оперлась рукою о белые перила. На ней было простое платье цвета бледной бирюзы. — Ты его убил».
«Лена, ну он-то меня пристрелить никак не мог, зряшно ты волнуешься. Или ты из-за разбирательства? Брось, пустое, стоило из-за того не обедать. Ну вышлют в Сибирь на полгодочка, эка важность!»
«Ты его убил».
Роману не хотелось признаваться себе в том, что побледневшее лицо сестры, прерывистое ее дыхание начинали его тревожить.
«Ясен день, убил. Неужто, по-твоему я б стал подыматься в пятом часу, чтобы кому-нибудь ухо поцарапать? Влепил промеж бровей и репка. Лен, не ты ль о прошлой неделе последний раз говорила, что Гоморовы — низкая семейка, сутяги, моветоны и тираны над мужиками? Ну и о ком ты теперь огорчилась?»
«О тебе».
Грудь Елены все чаще вздымала кружева на корсаже. Рукою, украшенной крупным сапфиром звездчатой огранки, она дотронулась до горла странным, неловким жестом. Сапфир отчего-то привлек вниманье Романа. Странно, сестра так любит всякую старину, а из драгоценностей своих надевает только новые, те, что заказывает для нее муж из недавно ограненных камней. То, что она носит, и лежит отдельно, не в «сказочном» ларце, а в обыкновенной сафьяновой шкатулочке.
«Не понял».
«Роман… — Сестра словно просила о чем-то. — Скажи, молодой Гоморов… он оскорбил тебя? Меня, быть может? Филиппа? Или обидел кого-нибудь? Девушку?»
«Кабы он оскорбил тебя или Филиппа, я б его десять раз пристрелил, а так только один. Полно, Лена, не с руки мне о таких делах толковать с женщиной. Я сам нарочно ему ногу отдавил, больно неприятный был малый. Все из пустяков стреляются, ничего в том особенного нету».
«Ты застрелил Гоморова… просто так?»
«Нужды нет, просто так. Все так делают».
«Мне до всех дела нету! — гневно воскликнула сестра, но тут же закашлялась. — Ты лишил человека жизни — не из чести, не из защиты себя либо близких, не на войне!»
Волнение Елены Кирилловны представлялось Роману непостижным до полной бессмыслицы. Ну что ты будешь делать, как объяснишь слабой женщине, что стрелялся два месяца тому вообще с добрым приятелем своим, Евгешкой Смарагдовым, только по той причине, чтоб никто не сказал, будто Сабуров и Смарагдов поленились разменяться парой пуль. Понятно, что Евгешке он промеж глаз не метил, зацепил левую руку. Крови, правда, немало вышло, все ж приличья соблюли. Но так то Смарагдов, а то пошляк Гоморов, весь какой-то чернявый, вертлявый, вдобавок нарочно сглатывающий рцы, хоть, по правде, и не картав. Слова сестры нимало не трогали его сердца, но сухой этот отрывистый кашель, что их перебивал!
«Ты б помолчала немного, Лена! — Роман поймал в ладонь локоть украшенной сапфиром руки, что терзала и мяла кружева, словно ворот платья мешал сестре дышать. Она уже не кашляла, но лучше не стало. Губы Елены посинели, пропуская вместо дыхания сухой страшный свист. Колени ее подогнулись, и Елена опустилась бы на каменный пол, когда бы брат не подхватил ее».
Восковая кукла не оказалась бы для него легче, когда Роман вбежал в дом, мгновение поколебавшись, не стал подниматься с сестрою на руках по лестнице, а опустил ее на диван в гостиной. Звонок отчаянно затренькал по всему дому.
«Белую шкатулку из малого кабинета! — крикнул он перепуганной девушке, едва та явилась в дверях. — Горячую воду, сюда же!»
Все силы Елены уходили уже только на попытки дыхания, все более мучительные.
Хоть и нечасто случалось такое с сестрой, но Роман в точности помнил все, что надлежало делать. Потому он не уложил, а усадил ее повыше в углу дивана, а подвернувшиеся под руку подушки не стал подтыкать ей за спину, но сунул на колени, зная, что удушье станет гнуть сестру вперед.
Даша между тем со всех ног примчалась со шкатулкою и сугубым серебряным кувшинчиком с широким горлом. Грохнула принесенное на столик, умчалась вновь — за кипятком.
«Ничего, Лена, сейчас…»
В шкатулке хранилась кузьмичёва трава, она ж — ephedra — и вся она, от мощного корня, который Платошка маленьким почитал за всамделишную мандрагору, до чахлых стеблей и невзрачных желтых цветков шла, измельченная, в лекарство. Прежде чем успеет настояться взвар для питья, можно давать больной дышать травяным паром. Пар не снимал приступа, но облегчал его — а после и пить Елене было проще.
Не дожидаясь, покуда девушка принесет воду, Роман откинул деревянную крышку.
Шкатулка оказалась пуста. Совсем пуста — ни пучка травы, ни кусочка корня.