— Подумай, сын мой, — воскликнул старый рыцарь. — Предстоит вскоре новый крестовый поход. Сам император поведет наши полчища на восток. По всей Европе снова раздается призыв креста, и всюду пробуждается геройская благочестивая отвага. Как знать, не будем ли мы сидеть все вместе через год в великом мировом граде Иерусалиме, радуясь победе и поминая отчизну за вином родной страны. У меня в доме живет восточная девушка; я могу показать ее тебе. Они очень привлекательны для нас, западных людей, и если ты хорошо владеешь мечом, то у тебя не будет недостатка в прекрасных пленницах. Рыцари громко запели крестовую песнь, которую в то время пели по всей Европе:
«В руках неверных гроб священный,
Спасителя святая сень.
Ее клеймят хулой презренной,
Ее поносят каждый день.
Нас заглушенный зов тревожит:
О, кто позор мой уничтожит!
Где рыцарские ополченья?
Христовой веры где оплот?
Кто принесет ей возрожденье?
Кто в наше время крест возьмет
И в ревности о Божьем склепе
Позорные сломает цепи?
Вот по ночным морям и нивам
Идет священная вражда;
Взывает к сонным и ленивым
В поля, в селенья, в города,
Повсюду буря восклицаний:
В поход и к бою, христиане!
И ангелы повсюду зримы,
Их лики немы и грустны,
И у порогов пилигримы
Стоят отчаянья полны;
Всех призрак истомил единый:
Неистовые сарацины.
Заря пылает алой кровью
В краю далеком христиан.
И каждый болью и любовью
И умиленьем обуян.
Хватают все — и крест, и латы,
Родной очаг покинуть рады.
И все горят, друг с другом споря,
Порывом Божий гроб спасти,
Стекаются на берег моря,
Чтоб путь священный обрести.
И дети прибегают тоже,
Восторженные толпы множа.
Высоко над толпой сияя
Колеблет знамя знак креста.
Вот верные у двери Рая,
Его распахнуты врата;
Все жаждут счастьем насладиться,
За веру смерти причаститься.
Вперед! Господне ополченье
Стремится в даль заветных стран.
Смирит неверных исступленье
Десница Бога христиан.
Мы Божий гроб, добытый боем,
В крови язычников омоем.
И реет Девы лик бессонный
Средь светлых ангелов небес,
И кто упал, мечом сраженный,
В Ее родных руках воскрес.
Она в сияньи и в печали
Склоняется к бряцанью стали.
К святыням! И за битвой битва!
Гуди, глухой могильный зов!
Прощен победой и молитвой
Великий грех земных веков!
Умрет языческая злоба,
И нам в удел — святыня Гроба».
Гейнрих был глубоко потрясен. Гроб Господень представился ему в виде бледного образа благородного юноши, сидящего на большом камне, среди дикой толпы, и подвергающегося страшным истязаниям; ему казалось, что он обращает горестное лицо к кресту, сверкающему в глубине и без конца повторяющемуся в вздымающихся морских волнах.
В эту минуту за Гейнрихом прислала мать; она хотела представить его хозяйке дома. Рыцари были так поглощены питьем и беседой о предстоящем походе, что не заметили как удалился Гейнрих. Он застал свою мать в сердечной беседе со старой доброй хозяйкой замка, которая ласково приветствовала его. Вечер был ясный; солнце спускалось к закату, и Гейнриху, которого тянуло к одиночеству и в золотистую даль, видневшуюся из мрачной залы через узкие глубокие сводчатые окна, разрешили погулять за воротами замка. Он поспешил выйти на воздух. Душа его была в смятении. С высоты старого утеса он увидел прежде всего лесистую долину, через которую мчался поток, приводивший в движение несколько мельниц; шум их колес едва доносился из глубины; далее расстилалась необозримая полоса гор, лесов и долин. От этого вида улеглась его внутренняя тревога. Прошло воинственное возбуждение, и в нем осталось только прозрачное, исполненное образов томление. Он чувствовал, что ему не достает лютни, хотя собственно не знал, какой она имеет вид и какие вызывает звуки. Мирное зрелище дивного вечера погружало его в нежные грезы; цветок его души мелькал перед ним временами, как зарница. Он шел, пробираясь сквозь кусты, и карабкался на мшистые скалы, как вдруг поблизости раздалось из глубины нежное, проникающее в душу женское пение, сопровождаемое волшебными звуками. Он не сомневался, что это звуки лютни; остановившись в глубоком изумлении, он услышал следующую песню, пропетую на ломаном немецком языке:
«Разве сердце на чужбине
Не изноет никогда?
Разве сердцу и доныне
Блещет бледная звезда?
О возврате тщетны грезы.
Катятся ручьями слезы,
Сердце рвется от стыда.
Я б тебя — лишь день свободы!
Миртом темным оплела!
В радостные хороводы
К резвым сестрам увела,
Я бы в платьях златотканных,
В кольцах ярких и чеканных
Прежней девушкой была!
Много юношей склонялись
Жарким взором предо мной:
Нежные напевы мчались
За вечернею звездой.
Можно ль милому не верить?
Верность и любовь измерить?
До могилы милый — твой.
Здесь к ручьям сквозным и чистым
Наклонен небесный лик,
К волнам знойным и душистым
Утомленный лес приник.
Меж веселыми ветвями,
Меж плодами и цветами
Раздается птичий крик.
Где вы, грезы молодые,
Милая моя страна?
Срублены сады родные,
Башня замка сожжена.
Грозные, как буря в море,
Все смели войска в раздоре,
Рай исчез, и я одна.
Грозные огни взвивались
В воздух неба голубой,
На лихих конях ворвались
В город недруги гурьбой.
Наш отец и братья бьются.
Не вернутся! Не вернутся!
Нас умчали за собой.
Взор туманится печалью;
Родина, родная мать!
Вечно ли за этой далью
О тебе мне горевать?
Если б не ребенок милый,
Я давно нашла бы силы
Цепи жизни разорвать».
Гейнрих услышал рыдание ребенка и чей-то утешающий голос. Он спустился вниз сквозь кусты и увидел сидящую под старым дубом бледную, изможденную девушку. Прекрасное дитя, плача, обвивало ее шею; у нее тоже текли слезы из глаз, и на лугу подле нее лежала лютня. Она несколько испугалась, увидав незнакомого юношу, который приблизился к ней с грустным лицом.
— Вы, верно, слышали мое пение, — ласково сказала она. — Ваше лицо мне кажется знакомым; дайте припомнить. Память моя ослабела, но вид ваш будит во мне странное воспоминание о счастливом времени. О, да! Вы как будто похожи на одного из моих братьев, который еще до нашего несчастия расстался с нами и отправился в Персию к одному знаменитому певцу. Быть может, он еще жив и горестно воспевает несчастие своей семьи. Жаль, что я не помню хоть некоторые из тех дивных песен, которые он оставил нам! Он был благороден и нежен и самой большой радостью была для него его лютня.
Дитя, находившееся при ней, девочка, десяти или двенадцати лет, внимательно смотрела на незнакомого юношу, тесно прижимаясь к груди несчастной Зулеймы. Сердце Гейнриха преисполнилось жалости. Он стал утешать певицу добрыми словами и попросил ее подробнее рассказать ему свою историю. Она охотно исполнила его просьбу, Гейнрих сел против нее и услышал рассказ, часто прерываемый слезами. Более всего при этом прославляла она свою родину и свой народ. Она говорила о благородстве соотечественников, об их чистой, сильной отзывчивости к поэзии жизни, так же как к дивной, таинственной прелести природы. Она описывала романтические красоты плодородных аравийских земель, расположенных наподобие счастливых островов, среди недвижных песчаных пустынь. Они точно убежища для угнетенных и усталых, точно райские селения, полные свежих источников, журчащих среди густых лугов и сверкающих камней вдоль древних рощ, населенных пестрыми птицами с звучными голосами, и привлекают разнообразием следов старинного достопримечательного времени.
— Вас бы поразили, — сказала она, — пестрые, светлые, странные письмена и изображения, которые вы увидели бы на древних каменных плитах. Они кажутся такими знакомыми и не без основания так хорошо сохранившимися. О них думаешь и думаешь, кое-что в отдельности начинает казаться понятным, и тем глубже загорается желание постигнуть глубокие соотношения этих древних начертаний. Неведомый дух их необычайно возбуждает работу мысли, и хотя и не находишь желанного, все же делаешь тысячу замечательных открытий в себе, и они придают жизни новый блеск, дают душе надолго плодотворные занятия. Жизнь на издревле населенной земле, уже некогда прославившейся благодаря прилежанию населения, благодаря его работоспособности и любви к труду, имеет особую прелесть. Природа кажется там более человечной и более понятной; смутные воспоминания, при прозрачности настоящего, отражают картины мира в резких очертаниях; таким образом получается впечатление двойного мира, который теряет тем самым тяжесть и навязанность и становится волшебной поэмой наших чувств. Как знать, не сказывается ли в этом непонятное вмешательство прежнего, незримого теперь населения; быть может, это и тянет людей, в определенное время их пробуждения, из новых мест на старую родину их племени, с таким разрушительным нетерпением побуждая их отдавать кровь и достояние за владение этими землями.