Артему было двадцать четыре, и родился он еще там, сверху, и был он еще не такой худой и бесцветный, как все родившиеся в метро, не осмеливавшие ся никогда показываться наверх, боясь не столько радиации, сколько испепеляющих и и губительных для подземной жизни солнечных лучей. Правда, Артем и сам в сознательном возрасте бывал наверху всего раз, да и то только на мгновенье — радиационный фон там был такой, что чрезмерно любопытные изжаривались за пару часов, не успев нагуляться вдоволь и насмотреться на диковинный мир, лежаший на поверхности.
Отца своего он не помнил совсем. Мать жила с ним до пяти лет, они жили вместе, на Тимирязевской, долго там жили, несколько лет, и хорошо все у них было, жизнь текла ровно и спокойно, до того самого дня, когда Тимирязевская не пала под нашествем крыс. Крысы, огромные серые мокрые крысы, хлынули однажды безо всякого предупреждения, из одного из темных боковых туннелей. Он уходил вглубь незаметным ответвлением от главного северного туннеля, и спускался на большие глубины, чтобы затеряться в сложном переплетении сотен коридоров, в лабиринтах, полных ужаса, ледяного холода и отвратительного смрада. Этот туннель уходил в царство крыс, место, куда не решился бы ступить самый отчаянный авантюрист, и даже заблудившийся и не разбирающийся в подземных картах и дорогах скиталец, остановясь на его пороге, животным чутьем определил бы ту черную и жуткую опасность, которая исходила из него, и шарахнулся бы от зияющего провала входа, как от ворот зачумленного города.
Никто не тревожил крыс. Никто не спускался в их владения. Никто не осмеливался нарушить их границ.
И тогда они пришли сами.
Много народу погибло в тот день, когда живым потоком гигантские крысы, такие большие, каких никогда не видели ни на станции, ни в туннелях, затопили и смыли и выставленные кордоны, и станцию, погребая под собой и защитников, и население, заглушая стальной массой своих тел их предсмертные вопли, полные боли и отвращения. Пожирая все на своем пути, и мертвых, и живых людей, и своих убитых собратьев, слепо, неумолимо, движивые непостижимой человеческому разуму силой, крысы рвались вперед, все дальше и дальше.
В живых остались всего несколько человек, не женщины, не старики и не дети — никто из тех, кого обычно спасают в первую очередь, а пять здоровых мужчин, сумевших обогнать смертоносный поток. И только потому обогнавших его, что стояли они с дрезиной на дозоре в южном туннеле, и заслышав крики со станции, один из них бегом бросился проверить, что случилось. Станция уже гибла, когда он увидел ее в конце перегона. Еще на входе он понял по первым крысиным ручейкам, просочившимся на перрон, что случилось, и повернул было назад, зная, что ничем он уже не сможет помочь тем, кто держит оборону станции, как его дернули сзади за руку. Он обернулся, и женщина с искаженным от страха лицом, тянувшая его настойчиво за рукав, крикнула ему, пытаясь пересилить многоголосый хор отчаяния: — Себя не жалко! Пусть он — живет! Спаси его, солдат! Пожалей!
И тут он увидел, что тянет она ему в своей руке — детскую ручонку, маленькую пухлую ладонь, и схватил эту ладонь, не думая, что спасает чью-то жизнь, а потому, что назвали его солдатом, и попросили — пожалеть. И, таща за собой ребенка, а потом и вовсе схватив его под мышку, рванул наперегонки с первыми крысами, наперегонки со смертью — вперед, по туннелю, туда, где ждала его дрезина с его товарищами по дозору, и уже издалека, метров за пятьдесят, крича им, чтобы заводили. Дрезина была у них моторизованная, одна на десять ближайших станций такая, и только поэтому смогли они обогнать крыс. Они все мчались вперед, и на скорости пролетели заброшенную Дмитровскую, на которой ютились несколько отшельников, еле успев крикнуть им «Бегите! Крысы!» и понимая, что те не успеют уже спастись. И подъезжая к кордонам Савеловской, с которой у них, слава Богу, было в тот момент мирное соглашение, они уже заранее сбавляли темп, чтобы при такой скорости их не расстреляли на подступах, приняв за налетчиков, и изо всех сил кричали дозорным: «Крысы! Крысы идут!» и готовы были продолжать бежать, через Савеловскую, и дальше, дальше по линии, умоляя пропустить дозорных — вперед, пока есть куда бежать, пока серая лава не затопит все метро. Но к их счастью, оказалось на Савеловской нечто, что спасло и их, и всю Савеловскую, а может, и всю Серпуховско-Тимирязевскую линию: они еще только подъезжали, взмыленные, крича дозорным о смерти, которую им удалось пока обогнать, но которая летела за ними по пятам, а те уже спешили, расчехляли какой-то внушительный агрегат на своем посту. Был это огнемет объемного пламени, собранный, наверное, местными умельцами из найденных частей, полукустарный, но невероятно мощный. И как только показались передовые крысиные отряды, и все нарастая, зазвучал из мрака шорох и скрежет тысяч крысиных лап, дозорные привели огнемет в действие, и не отключали уже, пока не кончилось горючее. Ревущее оранжевое пламя заполнило туннель на десятки метров вперед, и жгло, жгло крыс не переставая, десять, пятнадцать, двадцать минут, и туннель наполнился вонью, мерзкой вонью паленого мяса и шерсти, и диким крысиным визгом… А за спиной дозорных с Савеловской, ставших героями и прославившимися на всю линию, замерла остывающая дрезина, готовая к новому прыжку, а на ней — пятеро мужчин, спасшихся со станции Тимирязевская, и еще один спасенный ими ребенок. Мальчик. Артем.
Крысы отступили. Их безмозглая воля была сломлена одним из последних изобретений человеческого военного гения. Человек всегда умел убивать лучше, чем любое другое живое существо.
Крысы схлынули и обратной волной вернулись в огромное царство, истинные размеры которого не были известны никому. И все эти лабиринты, лежавшие на неимоверной глубине, были так таинственны и странны и, казалось бы, совершенно бесполезны для работы метрополитена, для осуществления всем известных его функций, что не верилось даже, несмотря на заверения авторитетных людей, что все это были сооружено людьми, обычными метростроевцами.
Один из этих авторитетов даже был раньше, еще тогда, помощником машиниста электропоезда. Таких людей почти и не осталось, и были они в большой цене, потому что на первых порах они были единственными, кто не терялся и не поддавался страху, оказываясь вне удобной, скоростной и безопасной капсулы поезда в темных туннелях Московского Метрополитена, в этом кишечнике мегаполиса. И от того, что все на станции относились к нему с таким почтением и детей своих учили тому же, Артем наверное и запомнил его, на всю свою жизнь запомнил — изможденного худого человека, зачахшего за долгие годы работы под землей, в истертой и выцветшей форме работника метрополитена, уже давно потерявшей свой первоначальный шик, но все еще надеваемой с той гордостью, с которой отставной адмирал облачается в свой парадный мундир, и все еще внушающей благоговение простым смертным. И Артему, тогда совсем еще пацану, виделась в тщедушной фигуре помощника машиниста несказанная стать и мощь… Еще бы! Ведь работники метро были для всех остальных все равно что проводниками-туземцами для научных экспедиций в дремучих джунглях. Им свято верили, на них полностью полагались, от их знаний и умений зависело полностью выживание остальных. Они зачастую возглавляли станции, когда распалась система единого управления, и метрополитен из комплексного объекта гражданской обороны, огромного противоатомного бомбоубежища, предназначенного для спасения части населения в случае ядерной атаки, превратился во множество не связанных единой властью станций, погрузился в хаос и анархию. Станции стали независимыми и самостоятельными, своеобразными карликовыми государствами, со своими идеологиями и режимами, лидерами и армиями. Они воевали друг с другом, объединялись в федерации и конфедерации, сегодня становясь метрополиями воздвигаемых империй, чтобы завтра быть поверженными и колонизированными вчерашними друзьями или рабами. Они заключали краткосрочные союзы против общей угрозы, чтобы, когда эта угроза минует, с новыми силами вцепиться друг другу в глотку. Они самозабвенно грызлись за все: за жизненное пространство, за пищу — посадки белковых дрожжей, плантации грибов, не нуждающихся в дневном свете, чтобы взрасти, и за свиные фермы, где бледных подземных свиней вскармливали бесцветными подземными грибами, и, конечно, за воду, — то есть, за фильтры. Варвары, которые не могли починить пришедшие в негодность фильтрационные установки на своих станциях, и умирающие от отравленной излучением воды, бросались со звериной яростью на оплоты цивилизованной жизни, на станции, где исправно действовали генераторы и регулярно ремонтировались фильтры, где взращенные заботливыми женскими руками, буравили мокрый грунт белые шляпки шампиньонов и сыто хрюкали в своих загонах свиньи. Их вел вперед, на этот бесконечный отчаянный штурм, инстинкт самосохранения и извечный революционный принцип — отнять и поделить. Защитники благополучных станций, организованные в боеспособные соединения бывшими профессиональными военными, до последней капли крови отражали нападения вандалов, переходили в контр-наступления, с боем сдавали и отбивали каждый метр межстанционных туннелей. Станции копили военную мощь, чтобы отвечать на набеги карательными экспедициями, чтобы теснить своих цивилизованных соседей с жизненно важного пространства, если не удавалось достичь договоренностей мирным путем, и наконец, чтобы давать отпор всей той нечисти, что лезла изо всех дыр и туннелей. Всем тем странным, уродливым и опасным созданиям, каждое из которых вполне могло привести в отчаяние Дарвина своим явным несоответсвием всем законам эволюционного развития. Как разительно ни отличались бы от привычных человеку животных все эти твари, то ли переродившиеся из безобидных представителей городской фауны в исчадий ада под невидимыми губительными лучами, то ли всегда обитавшие в глубинах, а сейчас потревоженные человеком, они все-таки тоже были продолжением жизни на земле. Искаженным, извращенным, но все же продолжением. И подчинялись они все тому же главному импульсу, которым ведомо все органическое на этой планете.