— Быстрей! Быстрей! Он, видно, идет!..
«Кто идет? Куда?» — недоумевал я. Но неясностям моим скоро пришел конец, потому что в следующий миг дверь с шумом распахнулась, и длинноносый, в черном фраке, похожий, как вы помните, на пингвина распорядитель влетел в комнату и замахал, будто атрофированными крыльями, коротенькими ручонками:
— Уходите! Живей! Туда!
Алкашки мои со всех ног ринулись в указанном направлении. Я поспешил за ними. Через мгновение мы оказались в совершенно темной комнате, пахнущей мышами и нафталином и, очевидно, основательно пропыленной, потому что, вдохнувши пару раз, я чуть было не разорвался от чоха.
— Тише! Ты что?! — зашумели мои новые дружки. — Там слышно!
Но чох не жена, ему не прикажешь, нос мой стрелял, как миномет, и я не мог с ним ничего поделать. Однако вдруг ощутил я, как чья-то грубая ладонь облапила мое лицо, зажав все дыхательные дырочки.
— Заткнись, скотина! — услышал я. — Он шума не терпит!
С перепугу я сразу же перестал чихать, но беспощадная ладонь не отпускала моего лица, намереваясь, видно, лучше задушить меня, чем обнаружить наше присутствие. С огромным трудом отодвинул я один суровый палец от своих губ и приоткрыл малюсенькую дырочку, через которую и стал засасывать спасительный кислород.
События тем временем развивались своим чередом. Скрипнула дверь, будто заблеяла овца, и деловой голос, верно, какого-то еще более важного пингвина оплодотворил тишину:
— Все готово?
— Так точно, — доложил уже знакомый нам менее важный пингвин.
— Почему накурено?
— Не уследили, простите…
— Вы же знаете, что он бросил курить?! — Голос незнакомца стал угрожающим.
— Так точно.
— Вы же знаете, он дыма не любит…
— Так точно.
— И все-таки не уследили?
— Виноват. Грузчики… — Знакомый нам распорядитель, кажется, дрожал от страха.
— Ну смотрите, если он заметит, вам придется ответить…
— Так точно.
— Идите.
— Слушаюсь.
И уже известный нам пингвин зацокал каблучками. И куда же вы думаете? Туда же, куда и мы, грешные, то бишь в темную комнату, чем, дядюшка, освободил меня от кислородного голодания, потому что алкашата мои вздрогнули при его появлении, аки овцы при появлении пастуха с ножом, и жестокая ладонь на моем лице мгновенно вспотела и ослабла, и, выскользнув из нее, я отшагнул в сторону.
— Накурили, сволочи! — зашипел вошедший. — Я ж вам говорил!
— Да с устатку ведь… — попытался оправдаться кто-то из носильщиков.
— Я вам дам с устатку… Я вам дам… — начал было снова налетать на мужиков оскорбленный мажордом. — Вот без водки оставлю, тогда посмотрите…
Но тут в соседней комнате вдруг снова заблеяла по-овечьи дверь, и некто кряхтящий, сопящий и хрустящий вдвинулся в нее. Все в нашем закутке мгновенно стихло, и даже дыхания соседей не улавливал я.
— Гм… Гм… — пробурчало, словно из преисподней, из антикварной залы. — Ну, и где же он?
— Вот, взгляните, — угодничал теперь уже более важный пингвин. — Вот, пожалуйста…
Затем послышалось кряхтение, сопение и хруст, будто снялось с места и зашагало засохшее дерево. Когда же эти прискорбные звуки стихли, утробный голос вновь омрачил пространство:
— Мм-нда, мм-нда… Хорош… Ничего не скажешь. И какой век?
— Шестнадцатый… Из покоев Басманова…
— Мм-нда… А мастер кто?
— Конфеткин Иван…
— Не знаю такого…
— Малоизвестен… Из народа… Самородок, можно сказать. Не открытый еще… На Серпуховщине проживал…
— Молодцы, молодцы, — словно из болота пузыри, выбивались со дна его гортани слова, — уважили старика… Утру я теперича нос Васятке…
Потом послышалось хрюканье, которое, очевидно, было смехом, так как вслед за ним рассыпался мелким бесом в хихиканье многоуважаемый пингвин.
— Ну что ж… — оборвал его откровенное подобострастие хозяин дома. — Мм-нда… Вам с Аркадием по месячному окладу. За радение… Грузчиков угостить по первому разряду. Да глядите, не скупитесь… Народ обижать нельзя… Мм-нда… Хорош… Ничего не скажешь…
Затем голос хозяина стал стихать, и сопровождающие его хруст и сопение тоже стали удаляться, потом вновь заблеяла по-овечьи дверь… Мои новые дружки захихикали и в предчувствии опохмелья зашуршали ладонями. Малоуважаемый пингвин тоже приободрился.
— Вас приказано угостить. Попрошу всех в столовую…
Мы поднялись, отдернулся бархатный полог, и снова шкафы встали перед нами. Но дружки мои уже не задерживались в антикварной зале, а прямым путем — видно, не раз бывали здесь — направились в коридор. Мы шли по мягким коврам, среди раскидистых пальм и фикусов, по которым, так же как и в саду, прыгали канарейки и попугаи. На стенах были развешаны портреты. Одно и то же лицо постоянно встречалось на фотографиях, и, заметив это, я стал внимательнее вглядываться в них. Жизненный путь хозяина дома поразил меня. Вот он, юный совсем, на поджаром скакуне, в лихо заломленной буденовке, с деревянной кобурой нагана на поясе… Вот он в клинчатой кепке, в выгоревшей гимнастерке, перепоясанный ремнем, уже тяжеловат, уже не юн, но все же еще молод, с колоском в руке возле убогого «Фордзона» на фоне обтрепанного лозунга «ДАЕШ КОЛЕКТИВЕЗАЦИЮ»… Вот он кругленький уже, лысый наполовину, в военной форме, с кубарями в петлицах, но с гражданской статью в теле на фоне танка, склонившийся над военной картой… Коридор был длинен, метров двадцать, и по обеим сторонам его висели портреты. С каждым новым шагом герой наш все сильнее старился и полнел, и все больше орденов и медалей появлялось на его и без того блестящей груди. Но последнюю фотографию я не могу не вспомнить. О, это был знаменательный снимок, апофеоз, можно сказать, триумф великой жизни — в самом высоком зале, самый высокий человек вручал хозяину дома самый высокий орден. Фотография была сделана в натуральную величину и окружена, как нимбом, сотнею золотых лампочек. Но только все равно грустно было смотреть на награжденного: совсем уже ветхий и дряхлый, как гнилое дерево, с обвисшими плечами, с оттопыренной губой, с обнаженными белыми челюстями, он был похож на мертвеца, которого держат на свете лишь чарами волшебства. Но судя по тому, сколько места оставалось еще на стене, старик и не думал завершать карьеру и был полон сил и энергии.
Но наконец-то, дядюшка, коридор кончился, и мы вошли в небольшую столовую, причудливо окрашенную светом с улицы, пробивающимся через разноцветные — зеленые, синие, оранжевые — стекла. Один из четырех столов оказался уже накрыт. Бутылка посольской водки, как голубой собор, возвышалась на нем. Бутерброды с красной и черной икрой отражали в своих икринках калейдоскоп оконных стекол. Белоснежные салфетки на тарелках, свернутые пирамидками, напоминали вершины Кавказа. На кухне, за деревянной перегородкой, что-то шипело и скворчало, и запахи эти заставили меня вспомнить, что я сегодня еще не ел. Я сначала подумал, что стол сей накрыт для каких-то почетных гостей, а нас поведут куда-нибудь в закуток. Но алкашки мои без раздумий направились прямо к посольской и, усевшись на старинные резные стулья, снова потерли ладонями. Я, дядюшка, признаться, уже начал беспокоиться за исход своей авантюры. Окна в доме были наглухо забиты, и в случае разоблачения мне некуда было бы скрыться. А разоблачение могло последовать в любую секунду. Алкашки, опомнившись от шока, начали более строго и подозрительно вглядываться в мое лицо. Я даже занервничал от их недоверчивых прищуров. Однако случай выручил меня. Неизвестно откуда подскочил к нам малоуважаемый пингвин и сияющей улыбкой предложил вымыть руки. Один за другим мужики, вновь почувствовав себя культурными людьми, стали выходить из-за стола и удаляться за перегородку. Оттуда возвращались они умытые и причесанные, с блаженными лицами. За ними вслед направился и я и, оказавшись перед двумя дверьми, дернул ручку ближней, но вошел… Нет, не в умывальню, а в комнату какую-то, то ли в кладовую, то ли в зверинец, до сих пор не пойму. Но только смуглокожие колбасы сталактитами свисали с потолка, но только перетянутые шпагатами окорока источали прозрачный душистый жир, но только рыжебокая белка кружилась в колесе, и ветер раздувал, как флаг, ее пушистый хвост… Были там еще и ежи в крошечных клетках-одиночках, и пирамидки консервных банок с лососевой икрой и балыком, аквариумы с золотыми рыбками, и… Но все это я видел как бы вскользь, потому что ветер в хвосте пушистом белки взбудоражил меня, напомнив о бескрайнем небе. И, обернувшись в сторону, откуда он дул, я наконец-то увидел то, чего так давно искал в этом доме, — распахнутое окно, мой дядюшка. И еще обнаружил я, что тумана давно уже нет, небо сияет голубизной, и солнце отражается в стекле. Мысль о бегстве мгновенно мелькнула в моей голове, и, встав на подоконник, я хотел уже взмахнуть крылами, но тут городошные палки колбас закачались у меня перед глазами, и страдания Антония Петровича о копченой колбаске вспомнились. Стыдно, стыдно признаваться в том, что содеял я после. Но что было, то было. Каюсь, каюсь, каюсь, как сказал бы поэт. Да, дядюшка, вы правильно догадались — я сдернул с крюков и сунул за пояс пяток окаменевших от качества колбас да еще — что греха таить, исповедь лжи не любит — насовал в карманы дюжину банок с черной и красной икрой, моргнул на прощание белке, которая, изумленно прижав к груди лапки, свидетельствовала мое воровство, и, пожелав всем здоровья и долгих лет жизни, сиганул в окно.