Открыла холодильник, звякнула бутылками. «Тут „Бисквит“, его можно буквально капельками». И возмутилась: «Еще какая-то соленая лебеда. Ты ее не ешь. Это к смерти родственника-неудачника».
Салтыков смотрел на Мерцанову и понимал Овсяникова.
Овсяников слово человек произносил без всякого пиетета — всего лишь как видовое название. Если девушка со свиными ножками и косыми глазами может сыграть дочку городничего сильнее, чем самая знаменитая секс-бомба, предпочесть следует именно свиные ножки, но если секс-бомба наделена еще и высшей сценической божественностью, выбора быть не может.
«Ты похож на этого твоего Тургенева, — говорила меж тем Мерцанова, заедая коньяк соленой лебедой или тем, что нашла. — Овсяников ждет тебя. Ты ему нужен. Он считает тебя самым острым умом России. Ты только не поддавайся ему, он Тургенева хочет ставить». Ее глаза ласково рассмеялись, но он хорошо знал, что стоит расслабиться, и все рухнет. В глазах ее сейчас не облака отражались. Безумные воспоминания в них отражались. И не как в чистом озере, а как в волшебном омуте, поглотившем всех брошенных ею самцов, фриков и психопатов.
«В баре „Муму“, — сказала она, — подают русскую рыбу. Ты придешь?»
Он медленно кивнул. С его набором жетонов он мог бывать где угодно.
«Кистеперый… — дохнула она коньяком. — Ну, поцелуй… Сюда… И вот сюда… Мммм… Ты же должен знать, от чего солдат умрет в бою… — Она так и сыпала мудростью, гениально вычерпанной ею из чужих мозгов. И вдруг (о, мистика, мистика) шепнула: — Все же напрасно мы продали пианино. Сейчас бы Ирка ставила на него синтезатор…»
Салтыков спустился в холл.
Кедровые колонны. Прохлада.
На стеклянной двери табличка: «Уголок творческого уединения».
Салтыков сразу вспомнил поэта Рогова-Кудимова: у них, у онкилонов и выпестышей, только палатки… у них не каждый заработает горсть жетонов… но зато есть залы воскресного чтения, уголки творческого уединения…
Нежный, беспомощный полумрак.
В таком нуждался Тургенев, когда у него болели глаза.
Вечные загадки. Салтыков подумал о Тургеневе, а представил Мерцанову, хотя как раз она-то никакой загадки (по крайней мере для него) не представляла. Да и не в Мерцановой было дело. Как электричество скопилось в Салтыкове раздражение от только что перелистанной «Истории России в художественно-исторических образах» (вариант Овсяникова), проект которой был оставлен в ящике стола специально для него.
«Охота на мамонтов» — перевод с неандертальского…
«Земледелие у славян-россичей» — подробно, по делу, с картинками…
«Былины» — не как у вымирающих стариков, а, скорее, под раннего Соснору…
«Бой у стен Доростола» — явно писал какой-то военный спец, мечтающий выиграть мировую войну…
«Половецкие набеги»…
«Первые становления»…
Вплоть до «Первого москвича»…
Стоял он у обрыва
у самой встречи рек,
стоял, и, может, рекам
дивился человек…
Ну, сами понимаете, человек тут — не только видовое название.
Вода бежала в красных
размытых берегах.
У суздальского князя
он числился в бегах…
Дошел Салтыков и до Тургенева.
Седые волосы, большой рост, многия причуды.
Овсяников ничего не прощал классикам. Иван Сергеевич был у него как живой — еще молодой, темно-русый, в модной «листовской» прическе, в черном доверху застегнутом сюртуке. Обожал пригласить гостей, а сам уезжал из дому якобы по неотложным делам. Так ему нравилось. Любил занять денег (предпочтительней у какого-нибудь человека откровенно жадного) и демонстративно просадить их в дорогом ресторане. Мог в музыкальном салоне барственно обратиться к незнакомой барышне: «А случалось ли вам этим летом сидеть в кадке с водою?». А когда барышня под внимательным взглядом Ивана Сергеевича начинала краснеть, интересовался: «Значит, видели паучков? Такие тонкие, резвые, бегают по воде…».
Приводились в «Истории» отрывки из «Муму», «Ермолая и мельничихи», «Отцов и детей». А сразу за материалами о Тургеневе шла главка о графе Толстом, «жильце четвертого бастиона», и все сразу каким-то образом изменилось, задрожало, как огромный мыльный пузырь, начало пускать разноцветные радуги, сияния. В войну против турок, французов, англичан и сардинцев «жилец четвертого бастиона» состоял в Севастополе при третьей батарее одиннадцатой Артиллерийской бригады. Был ранен у речки Черной, награжден орденом Святой Анны четвертой степени с надписью «за храбрость». Ранен, но в плену у неприятеля не был. И высочайших благоволений и всемилостивейших рескриптов не получал.
Это не страсти его друга — Афанасия Фета:
Я потрясен, когда кругом
гудят леса, грохочет гром,
и в блеск огней гляжу я снизу,
когда, испугом обуян,
на скалы мечет океан
твою серебряную ризу…
Как хорошо, Боже!
Хотя именно Тургенев, не в пример желчному «жильцу четвертого бастиона», не раз утверждал, что поэт Фет (он же помещик Шеншин), плодовит, как клоп, и что, должно быть, по голове поэта проскакал целый эскадрон, от чего и происходит такая бессмыслица в некоторых его стихотворениях. Вот, правда, как соединить все это? С одной стороны: «А роза упала на лапу Азора», а с другой — тот же Фет мог торговаться, не отдавать лишней копейки, купить крепостного повара за тысячу рублей, подсчитывать барыш от продажи ржи и в то же время босиком бежать к распахнутому в ночь окну.
Я долго стоял неподвижно,
в далекие звезды вглядясь, —
меж теми звездами и мною
какая-то связь родилась.
Все у Афанасия Фета происходило не как у людей, писал Овсяников.
Отец, помещик Шеншин, привез Шарлотту-Елизавету Фет из Германии, где проходил лечение. Через два года общей жизни обвенчался с немкой, и все их дети получили фамилию Шеншина, однако первенцу, будущему поэту Афанасию Фету, сильно не повезло. Когда мальчик достиг четырнадцати лет, Орловская духовная консистория установила, что он рожден до заключения брака матери с помещиком Шеншиным, а значит, впредь обязан именоваться не потомственным дворянином, а всего лишь гессен-дармштадским подданным. Вот судьба русского поэта, вздыхал Овсяников. Под всеми официальными документами поэт отныне обязан был подписываться: «К сему иностранец Афанасий Фет руку приложил».
Вот стремление вернуть столь неожиданно потерянное дворянство и стало целью жизни «иностранца» Фета. Это вам не ленивое лежание Ивана Сергеевича Тургенева на любимом широком, времен Империи, диване с пружинным тюфяком. Фет «самосном» не пользовался. Фет деятельно пробивался в будущее. Окончив университет, поступил на военную службу, знал, что только офицерский чин может принести звание потомственного дворянина, в то время как на гражданской службе к такому же результату мог привести только чин коллежского асессора. Кавалерийский полк — Орденский Кирасирский. Десять лет в гарнизонах по мелким городкам и селам Херсонской губернии. К огромному разочарованию гессен-дармштадского подданного, за несколько месяцев до получения первого офицерского чина, вышел указ, по которому потомственное дворянство стал приносить только чин майора (в кавалерии — ротмистра). Помешал Фету и смутный роман с Марией Лазич — дочерью небогатого херсонского помещика. Да, да, он, Афанасий Фет, готов был к новым изменениям в судьбе, он согласен был вести под венец Марию Лазич, но на одном из приемов на Марии вспыхнуло платье от неосторожно брошенной кем-то спички…